Выпуск 58
Наша история
Профессор меланхолической литературы (встреча с Дмитрием Лихачевым)
Мне не повезло: городская библиотека Медвежьегорска оказалась закрыта, когда выключилось электричество, о чем сообщалось в написанной от руки карточке. Так что мое искреннее намерение посмотреть книги и проверить каталоги ни к чему не привело. Сквозь стеклянные двери я видел только ряды высоких стеллажей и несколько унылых столов. Однако я постоял немного, надеясь, что кто-нибудь из сотрудников придет. Как раз когда я собирался уходить, вдруг почувствовал, что кто-то стоит за мной. Я не двинулся с места, делая вид, что продолжаю заглядывать внутрь. Затем на терракотовом полу возле входа, рядом с моими туфлями, заметил краем глаза тень высокого мужчины, опирающегося на длинную, еще более высокую палку. Это была не моя тень! Я быстро обернулся, но за мной никого не оказалоь. Почему-то я вздохнул с облегчением, хотя бояться было нечего — в конце концов, была середина летнего дня. На всякий случай я вновь посмотрел на землю: от чужой тени не осталось и следа, только моя собственная. Мог ли я дважды ошибиться? Конечно, мог, но тогда я этого не понимал. Спускаясь по ступеням, убежденный в том, что это было лишь мимолетное заблуждение, я вдруг услышал рядом с собой сильный мужской голос: «Не уходи, у меня для тебя кое-что есть. Но, пожалуйста, пока не открывай дверь. Давай договоримся сделать это чуть позже…».
И всё! Я остановился и долго стоял как вкопанный, держа в руке белый конверт. К счастью, неподалеку была небольшая площадь со скамейками: я добрался туда, растерянно сел, положил конверт рядом с собой и стал ждать, как об этом просил голос. Раз договор, то договор. Прошло добрые четверть часа — и ничего, потом еще пятнадцать минут, — ничего. Я медленно приходил в себя, успокаивался, возвращалось самообладание. Чтобы отсрочить неизбежное вскрытие конверта, принялся, как и каждый день, делать заметки. У меня был свой метод: я посвящал каждому пункту не более нескольких слов, которые писались быстро, разом, без отрыва ручки от бумаги. Отметил новые названия улиц (Коммунаров, Третьей Пятилетки), лозунги с предвыборных плакатов (эффективность!), призывы присылать анонимную информацию (налоговая служба в этом преуспела), объявления о продаже конфискованных товаров (тоже налоговая служба), надписи на стенах («Путин говорит за нас!») и так далее… Из-за обилия новостей я почти забыл, зачем сижу. Вдруг послышался громкий автомобильный гудок, и это меня совершенно отрезвило. Инстинктивно я взглянул на часы и понял, что прошел час, потом вспомнил о конверте. Где он? На скамейке его не оказалось! Так где же он?… Конверт меня ждал: он проскользнул между перекладинами скамейки и упал на гравий. Может, подождать еще немножко?… Как по-русски сказать «конверт»? Канвьерт. Я осторожно взял его в руки: внутри была светло-голубой листок, сложенный вчетверо, на которой печатными буквами было выведено только одно слово: ЛИХАЧЕВ. Теперь все стало ясно. Я подумал: «он все-таки нашел меня...». Оставалось лишь то, чего наша капризная эпоха очень не любит: ждать...
Я давно знал о Дмитрии Лихачеве. Его книга «Художественное наследие Древней Руси» хранилась у меня дома целую вечность; я купил её, как только она вышла, в 1977 году. Лежала, ожидая своего часа, и наконец-то этот час настал, потому что я взял её с собой в Россию. А последнее его книжное приобретение, менее двадцати лет назад, — это «Поэзия садов». Я пролистал эту ученую книгу в зелёном переплёте с подзаголовком «О семантике стилей садов и парков», когда готовился к сражению за создание крупнейшего ботанического сада в Польше в Миколове. Но здесь, в Карелии, где можно было бродить по лесам целыми днями, не встречая ни души, я вспоминал о наших намерениях с большей скромностью, хотя и не изменил своего мнения. До сих пор я считаю, что создание садов, независимо от их автора или масштаба предприятия, подобно занятиям поэзией: оно требует идеи, формы, времени и аудитории.
Для меня Лихачев был выдающимся историком; Я считал, что нужно знать его работы, вот и всё! Но мне никогда не приходило в голову, что академик Лихачёв был заключенным в сталинских трудовых лагерях: я узнал об этом только перед отъездом. В истории не существует предположений, только факты и документы, и ни в одной из упомянутых книг не вспоминалось прошлое автора. Сам же Лихачёв сумел рассказать правду о себе лишь в конце жизни, в 1988–1991 годах, когда в России произодило невероятное количество событий, связанных с прошлым. Тогда он опубликовал мемуары, в которых писал о своём аресте, о ленинградских следственных турбулентностях, о ссылке на Соловецкие острова, а позже — о строительстве Беломорского канала. И вот, человек, так много писавший о поэзии садов, уже пережил ГУЛАГ на тех островах, где средневековые монахи сумели создать субполярный рай; человек, который занимался изучением садов богачей, построенных сотнями крестьян под кнутами управляющих, воочию увидел строительство канала, осуществлявшееся тысячами заключенных в советском раю за казенные деньги под надзором ГПУ (у этих работ было нечто общее: никто никогда не спрашивал мнения тех людей, что проливали там свои пот и кровь...).
Когда я вспоминаю этот момент, мне кажется, что я даже немного задремал — очевидно, это было необходимо: сон, в конце концов, — естественный спутник бодрствующей жизни, её безопасное убежище и пристанище, помогающее выйти на свет и в мир. Из-под прикрытых век я увидел, как тень снова растёт рядом со мной: она была похожа на ту, что была под дверью библиотеки, но теперь более вытянутая, с соответственно более длинной палкой. Никакого сидения, пора двигаться!
Я встал, отряхнул штаны, перед нами раскинулся августовский город. Ничто нас тогда не торопило, никаких дедлайнов, ограничений по времени, обедов, перерывов на кофе,ничего подобного… Мы шли спокойно, шаг за шагом, в ритме, давно забытом моей эпохой, изредка небрежно поглядывая себе под ноги.: Так идут паломники, знающие дорогу, потому что знают, сколько ещё предстоит пройти, и не нужно беспокоиться о том, что осталось позади. История моего спутника разворачивалась, словно длинная лента; когда нужно было, я мог прервать его, спросить, и часто этим пользовался…
Он был арестован в феврале 1928 года, тогда еще студент-филолог Ленинградского университета. Непосредственной причиной стало его участие в Космической академии наук или КАН. Инициатором проекта был его близкий друг Фёдор Розенберг, сын фармацевта. Федя собрал с десяток студентов, создав общество с серьезно звучащими «функциями», а также «обязанностями» в виде лекций, в соответствующих «отделах».
— А что дали вам?
— Орфографию и отдел меланхолической литературы.
— И это всё?
— Ещё были приветствия друг друга греческим киром, нашим собственным гимном, пение песен, совместные поездки в Петергоф и прогулки на лодках по Неве.
Что-то вроде наших филоматов в Вильнюсе сто лет назад, но без стремления свергнуть мир и мечтать о свободной стране, — подумал я. Советские власти не обладали чувством юмора: все попали за решетку. Накануне ареста в доме Лихачевых внезапно забили часы: механизм, когда-то намеренно обездвиженный его отцом, чтобы не пугать маленького Митю, вдруг дал о себе знать. После обыска его отвезли в следственный изолятор на улице Шпалерной, и там. когда его затолкали в камеру, он понял вдруг сверхъестественный смысл происходящего. «Какой?» — спросил я, не в силах этого вынести.
«Цифра 273 на двери. Это была температура холода в космосе».
Через две недели были объявлены их приговоры: три года и более, Он получил пять. Осенью его отправили в Беломорье в Кемь, оттуда — на корабле в Соловки: он провел там три года. Во второй половине 1931 года узнал, что людей с островов будут отправлять работать на сушу: в Карелии строился канал. Еще до того, как его отправили о этапу, Розенберг, его коллега по делу КАН, хотя и заключенный, но с определенными функциями, разослал о нем письма, представляя его как специалиста по бухгалтерскому учету. Поэтому Лихачев не стал противиться депортации и переводу в Медгору. День прибытия туда он вспоминал как одно из самых прекрасных событий своей жизни...
Над деревянным зданием станцией возвышалась на зеленом основании жестяная башенка, делая ее похожей на церковь у железнодорожных путей. Неудивительно, что, по многим свидетельствам, посетители крестились при виде этого здания, принимая его за церковь. Дело в том, что в Медгоре никогда не было собственной церкви — ни до революции, когда население насчитывало всего несколько сотен человек и было слишком бедным, чтобы содержать приход, ни даже в советские времена, когда Сталин сам сделался богом, а в центре города построили огромную гостиницу НКВД для его жрецов и приверженцев. В любом случае, вокзал до сих пор стоит в том же виде, в каком был построен в 1916 году по проекту успешного петербургского архитектора шведского происхождения Руфина Габе.
Мы взошли по ступеням, ведущим к железному пешеходному мосту через пути. Уже на высоте единственного окна башни я заметил внизу Виктора Гришина, выглядывающего из двери вагона, в котором располагется железнодорожный музей. Гришин был там гидом и соавтором недавно вышедшей истории города (это была моя первая покупка). Я поклонился ему и спросил, могу ли я здесь беспрепятственно фотографировать. Он только махнул рукой — его разрешение для меня было чем-то из прошлого, эпохой подозрения и запретов, — и громко спросил: «Куда это вы теперь — совсем один?»
Я понял, что для него я — один. Я показал на свой чехол для фотоаппарата, и мы расстались. Ссделав несколько снимков башни, я поднялся выше. Наши тени шли бок о бок, склоняясь на ажурных изгибах ступеней, а возле головы моего спутника продолжала покачиваться дорожная палка. Мы достигли середины пешеходного моста и огляделись. Позади нас тянулись несколькими полосками рельсы, были видны бетонные столбы и длинные платформы. Сбоку помещалось несколько неуклюжих киосков, вероятно, спроектированных их владельцами, а за ними — группа людей с ведрами, полными ягод и грибов, готовящихся встретить поезд. Женский голос объявил о прибытии поезда дальнего следования из Мурманска через пять минут! Торговцы перестраивались: они вытянулись в цепочку. их ведра сверкали, как серебряные щиты; они стояли, словно воины перед атакой, но еще не заходили за линию киосков. Такова была их тактика (я уже наблюдал за ними)...
Затем я услышал от Лихачева рассказ о том, каким был день его прибытия на эту станцию. Он покинул Соловки, когда уже приближалась осень, дни были необычайно мрачными, с ндостатком солнечного света, и вот, прямо перед ним раскинулась Медвежья Гора, белая от первого снега, к тому же, залитая великолепным солнцем! Какое зрелище! К этому добавилось необъяснимое, почти радостное чувство необычной свободы, хотя он находился в преддверье другого трудового лагеря… Он считал. что пережил в этот день один из величайших восторгов в своей жизни, даже более сильный, чем тот момент следующим летом, когда он узнал о своем освобождении.
Длинный поезд прибыл на станцию и прекратил свистеть. Из вагонов вышли кондукторы, около дюжины, каждый протирал поручни. Несколько человек вышли из вагонов со своим багажом, еще около дюжины готовились к посадке. Одновременно на время остановки на платформу вывалилось не менее сотни уставших пассажиров. Именно к ним двинулась в наступление линия продавцов: их тактика лучше всего была видна с нашей позиции. Рядом с каждым вагоном появилось ведро, и тут же к ведрам выстроились очереди из нескольких человек: торговля шла бойко, покупатели несли чашки, банки и отсчитанные деньги. Между ними передвигалась лёгкая бригада продавцов свежей рыбы, за ней следовала тяжёлая артиллерия с копчёной рыбой, разложенной на переносных грилях. На период торговли сотрудники правоохранительных органов, включая трёх железнодорожных милиционеров, благоразумно скрылись в будках. Затем мы услышали объявление об отправлении поезда. Оставшиеся завершали свои сделки, а какой-то нервный гражданин в футболке, всё ещё стоя на ступеньках восьмого вагона, угрожал своему товарищу…
Их отвезли в трудовой лагерь у озера. Лихачева поместили в барак, переоборудованный из вагона, и дали отдельную койку. Его находчивые коллеги позаботились об этом, а также обеспечили его включение в главную картотеку строительства; ему приходилось маршировать на работу через «свободную» часть города. Из посетителей того барака, где он обычно обедал, Лихачев вспоминал Некрасова, бывшего министра Временного правительства, а также певца Ксендзовского и скрипача Хайфеца. Ему также удалось встретиться с Юлией Данзас, с которой он познакомился еще в Соловках; она показала ему заключенного, обычного пекаря, единственным преступлением которого было сходство с царем Николаем II — этого было достаточно, чтобы отправить беднягу в тюрьму. На местном пляже он однажды встретил поэта ГУЛАГа Алымова, автора пропагандистских стихов. Было еще много подобных встреч с людьми, он описал их в своих мемуарах, и рассчитывает, что когда-нибудь я их прочитаю. Работая в бухгалтерии, Лихачев узнал о главной трудности этой профессии: не сходившихся балансах. Когда он проснулся утром первого дня 1932 года, целая группа бухгалтеров искала один недостающий рубль для ежегодного баланса, пока рубль наконец не нашелся… Родители Лихпчева приехали к нему на несколько дней и сумели отыскать комнату со спальными местами на полу, но пьяный брат хозяина настаивал, что отец Дмитрия похож на бывшего офицера. На самом деле его отец при царе был директором почтово-телеграфного управления в Санкт-Петербурге. «Ситуация становилась очень опасной, брат хозяина продолжал угрожать, поэтому моим родителям пришлось сократить свое пребывание и как можно скорее уехать…»
Когда мы спустились вниз, на нулевой этаж, Лихачев прервал свой рассказ. Я тоже молчал. Наш путь от вокзала был простым: мы дошли до перекрестка, где расположены здания областной администрации, выкрашенные в синий цвет. Потом свернули направо на Советскую улицу и отправились вдоль спортивного поля к бывшему порту, некогда процветавшему, а теперь совершенно затихшему, но тщательно охраняемому. Наши шаги сопровождал стук палки… Внезапно показалась строящаяся церковь, вся закрытая строительными лесами. Случайный прохожий объяснил нам, что раньше в ней был рабочий клуб, добавив при этом, что раньше власти превращали церкви в клубы, а теперь — наоборот. Поскольку он произнес это саркастическим тоном, я до сих пор не знаю, какой из двух вариантов он бы предпочел.
Мы продолжаем идти. Краем глаза я замечаю энергичные движения палки, и это поднимает мне настроение. Перед нами заброшенная часть города, откуда когда-то в больших количествах вывозили древесину. Слева — железнодорожные пути, с другой стооны — множество козловых и крановых установок. Наш путь проходит между ними; отсюда открывается прекрасный вид на пляж и край озерной бухты. Ближе к нам, за металлическим забором, разбросаны деревянные бревна. И тут я слышу его тихий голос:
«Древесина однажды спасла мне жизнь».
Я остановился, и он тоже. Через мгновение он начал:«Я уже рассказывал тебе о своих родителях… Когда я еще был в Соловках, они приезжали ко мне; тогда это было возможно. Пока я сидел с ними в гостевом бараке, вошел один мой друг, вызвал меня из комнаты и прошептал мне на ухо в коридоре, что ночью в моем бараке готовится расправа.
Я тут же скрылся, в чем был, и спрятался за ближайшими дровяными поленницами, и простоял там всю ночь… Время от времени я слышал глухие звуки: там убивали людей.
Эти неживые бревна стали для меня деревьями жизни, живица все еще сочилась из них… Я не видел своих родителей до утра…
Мы продолжили путь по дороге вдоль насыпи. Мимо проезжал товарный поезд с большими цистернами. Земля дрожала, грохот был невыносимым, все гудело, пока наконец гул не затих. Я заметил, что мой спутник все еще следит за поездом. Он обернулся ко мне лишь тогда, когда последний вагон исчез.
«Знаете, это событие сильно изменило меня; я больше не испытывал страха, потому что почувствовал, что жизнь мне досталась заново. После нескольких месяцев в Медгорах меня перевели под Ленинград, в казармы Званека. Я стал диспетчером грузовых перевозок, направляемых сюда. А когда строительство канала закончилось и меня, как и многих других, освободили, пришлось вернуться сюда, чтобы оформить документы…»
Мы расстались, когда дорога уже почти дошла до насыпи, и он вдруг сказал, что пойдет дальше в свою сторону. Я не спросил, что он задумал, или где эта «его сторона»; он, вероятно, тоже не хотел об этом говорить, потому что вдруг я остался один. Дальше я не пошел...
Я вернулся мимо православной церкви к месту, где начинается Советская улица, затем наткнулся на приземистое здание, обмотанное колючей проволокой, которое оказалось налоговой инспекцией. Пройдя еще немного, я увидел обветшалое зеленое здание с надписью «Дом молитвы для евангельских христиан», просторный двор за ним и детей, бегающих среди сохнущих простыней.
Там начиналась улица Артемьева, солдата-красноармейца — тот был местным, но погиб далеко, под Веной, как указывала надпись на мемориальной доске. Я посочувствовал ему: в конце концов, он был единственным простолюдином среди влиятельных покровителей местных улиц, Горьких, Дзержинских, Кировых, где ему, изгою, нашлось место в тревожно ярком пантеоне Страны Советов, пережившем большие перемены последних лет и совсем не беспокоящим нынешнее поколение…
Легко представить себе такое диалектическое рассуждение: «Но вот эту улицу отдали Тимофею Никаноровичу Артемьеву, хотя он был простым человеком. и к тому же важную улицу, потому что она ведет прямо к вокзалу, и всем приходится ее пересекать. Но они ничего не дали тем тысячам, которые погибли здесь, на этом месте. Потому что если бы каждому дали по улице, пришлось бы строить сотни новых городов»
«Какие там сотни — тысячи…»
Через несколько дней, когда я возвращался в Польшу, я провел полдня в Санкт-Петербурге, ожидая свой самолет. Возле гигантского памятника Горькому я наткнулся на небольшую площадку с песочницей, качелями и несколькими скамейками. На боковой стене соседнего дома, на фоне двух скрещенных свитков, изображающих книги, написанные старинным шрифтом, было знакомое мужское лицо. Я сразу узнал его, я бы узнал его, даже если бы не было подписи (а она была). Таким вот образом Лихачев снова встретил Горького, как это в 1929 году в Соловках, когда весь лагерь надеялся, что писатель, увидя страдания ГУЛАГа, опишет все властям, которые благодаря его рассказу немедленно все изменят.
Лихачев мог тогда видеть, как Горький после разговора с четырнадцатилетним заключенным из исправительной колонии разрыдался на глазах у всех. Однако, когда писатель отплыл с островов на пароходе «Глеб Бокий» (том самом, на котором привезли Лихачева), юный собеседник писателя тут же исчез (одна из версий: его расстреляли), а ситуация в лагере еще больше ухудшилась. Летом 1933 года, когда писатели из списка Горького прибыли к каналу Сталина, Лихачева там уже не было. Теперь же они стоят совсем рядом, на одной улице, только спиной друг к другу — могучий бронзовый Горький в расстегнутом пальто на площади рядом со станцией метро, и гипсовая голова Лихачева — на соседней площадке рядом с песочницей. Каждый смотрит в своем направлении. Писатель, воспевший Сталина, в несколько десятков раз больше его жертвы. Эти пропорции — не вопрос математики.
Источник: Marian Sworzeń. «Czarna ikona Biełomor. Kanał Bielomorski: Dzieje. Ludzi. Słowa». Wydawnicwo Sic! W-wa 2017
Профессор меланхолической литературы (встреча с Дмитрием Лихачевым)

Мариан Свожень (р.1954) — польский писатель, драматург, эссеист. По образованию юрист. Пишет прозу, радиопьесы, драмы и эссе. Член польского ПЕН-клуба, лауреат многих польским литературных премий. Его произведения затрагивают исторические, культурные и правовые темы, в особенности тему истории тоталитаризма. В своем творчестве Свожень неоднократно обращался к русской истории и культуре. Он - автор радиопостановки «Чаадаев» (Czaadajew, 2007) — пьесы, посвященной судьбе русского философа Петра Чаадаева, далее книги о судьбе Николая Гоголя «Описание страны Гог» (Opis krainy Gog, 2011) и масштабного историко-литературного исследования строительства Беломорско-Балтийского канала, с описанием судеб как заключенных ГУЛАГа, ( в частности, академика Дмитрия Лихачева) так и деятелей советской литературы, причастных к написанию в1934 году пропагандистской книги о Беломорканале им.И.В. Сталина, позже уничтоженной цензурой: «Черная икона БЕЛОМОР» (Czarna ikona – Biełomor. Kanał Białomorski. Dzieje. Ludzie. Słowa, 2017). Для написания этой книги он много работал в российских архивах и лично посетил Карелию (Медвежьегорск, Повенец), а также Петербург.
Мариан Свожень
Мариан Свожень (р.1954) — польский писатель, драматург, эссеист. По образованию юрист. Пишет прозу, радиопьесы, драмы и эссе. Член польского ПЕН-клуба, лауреат многих польским литературных премий. Его произведения затрагивают исторические, культурные и правовые темы, в особенности тему истории тоталитаризма. В своем творчестве Свожень неоднократно обращался к русской истории и культуре. Он - автор радиопостановки «Чаадаев» (Czaadajew, 2007) —тпьесы, посвященной судьбе русского философа Петра Чаадаева, далее кииги о судьбе Николая Гоголя «Описание страны ...
