Выпуск 1
Воспоминания
Мой поэт
Mój poeta
Стучался палкой в иной мир
– Когда я был молод, я был бунтовщиком и никому не верил. Теперь, когда мне 92 года, я тоже бунтовщик и тоже никому не верю – любил повторять Чеслав Милош. Как будто хотел подчеркнуть, что ход времени не имеет значения. Те, кто его знал, могли, не колеблясь, сказать о нем «молодой девяностолетний». К тому же в свои 96 лет – беспокойный, провоцирующий и творческий даже в дружеских контактах. Заставляющий собеседника занять определенную позицию, ждущий от него естественной реакции, даже поведения «не по правилам». Но при этом все еще пытающийся объяснить себе и другим, почему – в качестве поэта – он был «избран», получил особый дар. – В Америке живет один сумасшедший, который утверждает, будто бы я продал душу дьяволу – смеялся он во время одного из наших разговоров, – он, конечно, сумасшедший, но к тому, что говорят сумасшедшие, следует прислушиваться.
У лирических поэтов
Обычно в сердцах, как известно, холод (...)
Совершенство в искусстве
Получаешь взамен за такое уродство –
писал он в «Орфее и Эвридике». Те, кто его читал, знают, однако, что «музыка им владела» (цитата из того же произведения).
Защищаться мог девятиструнной лирой.
Нес в ней музыку земли против бездны,
Засыпающей тишью все звуки.
Его сегодняшняя лира – в действительности это ручка, которую он когда-то искал при мне в кармане пижамы, затем клавиатура и экран компьютера с увеличенными буквами – уже давно молчит. Хорошо, что вечно влюбленный в него читатель (потому что «своих поэтов» любят до самой смерти) всегда может открыть какую-нибудь из Его книг и слушать музыку, выводящую из Гадеса молчания.
Мой Поэт
Впервые Милоша я увидела, правду говоря, на другой день после получения им Нобелевской премии. Фотографию с его лицом студенты вывесили на факультете полонистики Университета в Сосновце, на улице Берута. Он глядел на нас как-то по-другому... – пришелец не с нашей коммунистической планеты.
С рубашкой, открывающей шею, со свободной улыбкой. На глаз ему было лет пятьдесят, а ведь тогда это был уже пожилой, почти семидесятилетний человек. Ночью все радиостанции не давали нам покоя его стихами. Без конца повторялись: «Облака», «Вера», «Надежда», «Любовь», «Родная речь», читаемые его неповторимым голосом. Некоторые из нас быстро выучили их на память. Нобелевская премия в области литературы – это всегда возбуждает людей во всем мире, именно тогда они узнают об этих прекрасных стихах, написанных на неизвестном им польском языке, и к тому же не там, где говорят по-польски, а где-то там, за океаном. Удивленным американцам лишь какое-то время спустя «пошел на пользу» этот наш польский язык.
– Что это за стихи, которых мы не понимаем – жаловались они вначале, о чем вспоминал в своем письме сын поэта, Антоний, во время вернисажа выставки «Чеслав Милош. 1911–2004. Дело и жизнь», подготовленной Институтом Милоша к 25-ой годовщине Нобелевской премии и 60-й – первой его изданной книги «Спасение». Потом, уже познакомившись с переводами, сетовали, что стихи не рифмованные. Впрочем, они быстро признали Милоша своим поэтом. Мы не спорили с ними, мы-то знали, кто прав. Особенно потому, что автор «Земли Ульро» сразу же захотел посетить Польшу. Среди городов, в которые он заглянул впервые после многих десятилетий и во время последующих визитов, ему особенно понравился Краков. Я уехал из Кракова, из моего жилища на улице св. Фомы, в конце 45-го года и вернулся туда на пару дней в 1981 году, а по-настоящему – лишь в 1989 году. Краков для меня, пожалуй, единственное место, напоминающее мое университетское Вильно – заметил он.
Краков сблизил и нас – признанного Поэта и меня, в то время автора своего первого томика. Королевская столица, в которой, – как в августе 2004 г. написал Шеймус Хини – скончался Он, старый Король. Именно здесь я многократно встречалась с ним во время его очередных поездок в Польшу и позже, когда он уже поселился в подвавельском граде, откуда распространялась его власть над польской поэзией. Я сама признавала это его владычество. Я ездила с визитами к Маэстро, чтобы выслушать его указания и советы. А встречала просто Человека. Веселого, пытающегося смехом заглушить свои сомнения, касающиеся смысла жизни. Человека, любящего перечить, ибо нельзя же всем угождать, иногда нужно дразнить, провоцировать, – это способ сохранить свою независимость. Мужчину, глядящего тем голубым веселым взглядом, от которого невозможно укрыться.
Контролируемый разговор
Впервые я встретилась с «моим поэтом» в 1990 году. Он приехал, чтобы присутствовать на присуждении Краковским университетом звания почетного доктора своему другу, литовскому поэту Томасу Венцлове. Я была последней в хвосте журналистов, стоявших в очереди к Милошу со своими вопросами. И хорошо, что так получилось, потому что Поэт, измученный разговорами, предложил мне прогуляться с ним по Старому Городу. Прогулку мы закончили перед Сукенницами, в кафе у Новорольского. За нами в некотором отдалении шли: брат лауреата Анджей (сегодня его уже нет в живых), Томас Венцлова и профессор Ян Блоньский. […] Свой дом в Беркли Поэт называл пустыней, говоря, что, сидя в нем месяцами, он занимается интенсивным писанием, и что компанию ему составляют только коты. Что он ценит свои занятия в университетах, в особенности creative writing (творческое писание), которое представляет собой хорошую школу, как для студентов, так и для профессоров. Из этого разговора вышло короткое интервью для моего еженедельника «Воскресный гость» („Gość Niedzielny”). Но в сто раз важнее оказался личный разговор, пускай и контролируемый тремя, притворяющимися, что они не слышат, свидетелями. Я отдавала себе полный отчет, что могло бы быть гораздо хуже, если бы я задавала свои вопросы на пресс-конференции. Еще до того, как мы расселись за столиками в саду, я вынула из рюкзака свой свежеизданный дебютный томик «Напиться первой воды». На предпоследней странице «на всякий случай» я написала ручкой свой домашний адрес, не очень, впрочем, надеясь на то, что это что-нибудь даст. Через некоторое время выяснилось, однако, что – дало. Без этой моей предусмотрительности, вероятно, наша встреча не имела бы такого необычного для меня продолжения. Месяц спустя мне домой в Челядзь пришло письмо авиапочтой из Калифорнии. Оно было написано от руки, синими чернилами, на желтом листке бумаги:
«Дорогая пани Барбара – в Вашем томике мне больше всего понравились короткие стихотворения. Лучшее из них – «Любовь». К Вам должен обратиться ред. Ульг из «Знака», с которым я говорил о Ваших стихах» – написал мне сам великий Чеслав Милош. От радости я прыгала чуть ли не до потолка. Увы, «ред. Ульг» так ко мне и не обратился. Но с того времени началась моя переписка с Милошем. До сего дня сохраняю я письма, написанные в Гризли-парке в те времена, когда Поэт был преподавателем на кафедре Славянских языков и литератур в Беркли. В том числе и частные рецензии моих очередных томиков.
Благословенная Барбара,
Я все же думаю, что – благословенная за свою поэзию, которая меня волнует и радует своим польским языком, так сильно польская, как это встречается у немногих поэтов, и не страшащаяся добрых чувств, любви, молитвы. Поэтому я очень хвалю Вас за томик «Частная территория» и всего доброго желаю Вам и детям, огорчаясь тем, что они растут в Силезии, потому что, когда я был в Польше, я приглядывался к детям в Кракове, и мне показалось, что они выглядят какими-то мизерными и бледными, наверное, от отравленного воздуха. Наверное, Вы ожидаете литературной критики, оценки отдельных стихотворений. Но я бы предпочел сказать Вам об общем впечатлении после прочтения целого, оно хорошее. Пожалуй, меня всегда привлекали вещи описательные, такие, как «Яблоко». Особняком стоят религиозные стихи, Ваши собственные, но не только. Существует определенный польский стиль религиозных стихов, в какой-то степени пасторальный, такой, как в колядах, немного детский, основанный на освоении Божественности. Для меня крест это нечто ужасающее, и я не понимаю, как он мог так легко превратиться в символ. Ведь это же хуже, чем виселица, это орудие пытки, придуманное римлянами, и какое же садистское воображение нужно иметь для того, чтобы смертную казнь превратить в муку медленного умирания, потому что сама смерть была бы карой слишком малой. Иногда я думаю, что их империя погибла оттого, что страдания рабов, наказываемых таким образом, дошли, наконец, до божественного слуха. Так же как и погибель американских индейцев, этих дьяволов на земле, племена которых – все, включая мужчин, женщин и детей, – собирались на любимое зрелище медленных пыток военнопленных, вплоть до их смерти. Что такое коррида в сравнении с этим. «Матерь, я тоже женщина» – может быть, лучшее из стихотворений, обращенных к Марии, но это трудная тема, если пытаться вырваться из пасторального круга. Стихи об экзотических станах мне понравились меньше, те, с польской природой – лучшие. Близится праздник Рождества Христова, счастье да будет с Вами, когда будете праздновать его в семье, благословенная Барбара.
Беркли, 30.11.94
[…] После возвращения Милоша в Беркли наша переписка продолжилась. В феврале 1996 г., прочитав мой очередной томик «Ничего не случилось» (1995), он покорил меня словами своего письма:
У меня слабость к Вашим писаниям, потому что в них Вы занимаетесь той повседневной жизнью многих людей, которую обходит современная молодая поэзия. Я имею в виду супружество, детей, семью. Те стихи, которые сегодня пишут по-польски, поразительно субъективны и эгоистичны, это поэзия одинокого «я», фиксирующего свои впечатления, причем в фразах, разбитых на кусочки слов (...) К Вашей поэзии я отношусь прежде всего с «содержательной» стороны, со стороны присутствия в ней человека, общающегося с другим человеком, хотя мне нравятся и такие строчки, как «под косой ветра» Не знаю, что Вам посоветовать в смысле техники, пожалуй, лишь усиления той тенденции, которая уже имеется, заключающейся в том, чтобы изображать перышком определенную человеческую и прежде всего межчеловеческую ситуацию.(...)
В другом письме он писал о своем любимом чтении: «Мой выбор не очень оригинален и верно следует тому, которого придерживался мой кузин Оскар Милош. Библия, потому что это больше, чем литература, – это книга, продиктованная Господом Богом. А «Божественная комедия» и «Фауст» – это два произведения христианской цивилизации, занимающиеся проблемой Спасения». Он объяснял также мотивы перевода им текстов из Библии: «Для перевода «Псалмов» и «Книги Иова» имелись разнообразные причины, причем важным был поиск иератического языка, который в современном польском вытесняется журналистским языком, даже при переводе библейских текстов.
С конца 80-х гг. Милош стал все чаще приезжать в Краков. Тут у него были друзья, издатели, готовые печатать его книги. Приезжал с докладами, на встречи с читателями. 2 октября 1989 г. ему был присвоен титул почетного доктора Ягеллонского университета […]. Торжества происходили в Коллегиум Майюс. Своим докладом С польской поэзией против мира в Коллегиум Новум Милош начал цикл из трех лекций для студентов. На все приходили толпы заинтересованных. Места не хватало даже на полу.
6 ноября 1993 г. городской Совет Кракова наградил Милоша титулом Почетного гражданина города Кракова. Прежнее свое жилище на улице св. Томаша он оставил почти полвека назад, когда выезжал со своей первой женой Янкой в Америку. Теперь начали искать новое, более удобное для постаревшего на несколько десятилетий хозяина. Наиболее подходящей для Чеслава Милоша и его жены Кэрол Тигпен-Милош оказалась квартира на улице Богуславского, 5, недалеко от Плант. Милош ее выкупил, отремонтировал, а жена Кэрол начала обставлять его мебелью – удобной, создающей неповторимую атмосферу писательской мастерской, и одновременно дома. открытого для визитов. Кэрол не выехала из Америки. По ее словам, они вместе с мужем делили жизнь на Калифорнию и Краков. Она смеялась, что в Польше она – только жена Милоша. В Америке, до знакомства и свадьбы с Милошем, она была деканом Эморского университета в Атданте и делала университетскую карьеру. Профессионально занималась историей образования. Милош шутил, что она растлевает американских детей.
Когда в 1994 г. Милош перебрался в Краков, мы прекратили переписку. Зато начались звонки и встречи. На первую, боясь, что она может стать последней, потому что трудно угадать настроение «великих людей» я без предупреждения забрала своего старшего, 12-летнего тогда сына, Тимка. […] Профессор был удивлен при виде этого дополнительного, к тому же малолетнего «гостя».
При свидетеле
– Я должен сдерживаться, чтобы его не испортить – повторял он, приглашая меня присесть на кушетку в боковой комнатке, слева от входа. И действительно, отвечал на вопросы коротко, как бы с легким опасением. Тимек сидел напротив нас, на кресле. […]
– Ваши родные Шетейни– это поместье, расположенное в литовской провинции, но ведь Вы никогда против этой «провинциальности» не бунтовали. А мои дети недовольны нашим жилищем в маленькой Челядзи. Для них идеал – это Америка.
– Я там прожил бесчисленное количество лет и считаю, что такого рода мечты наивны и даже глупы – профессор внимательно посмотрел на Тимека. – Америка это не только Америка, но и образ всего человечества, которое сегодня находится не на лучшем пути. Увы, из-за вашего сына я должен быть весьма сдержанным в словах. Я считаю господство развлекательной культуры, в которой лидирует Голливуд, большим несчастьем для человечества.
– Ведь человек способен быть счастливым независимо от того, в каком месте он пребывает, – решил он обострить тему.
– Чувство осуществления не может быть связано ни с каким местом. Человек либо счастлив, либо нет, и это не зависит от места. Считать, что где-то есть идеальная страна – это наивность. Каждый должен полагаться на самого себя, а не думать о счастливых странах. Я прожил во Франции десять лет. Оттуда я эмигрировал в Америку, потому что должен был содержать жену и детей. Как и миллионы людей, я уехал в Америку, понуждаемый финансовой необходимостью […].
– На этом основывается постоянный вывоз мозгов из Европы в Америку, – продолжил Милош свою мысль. – То, что мне удалось добиться успеха, не означает, что это удалось миллионам людей. Меня не оставляют равнодушным их страдания и нужда. Я вот только думаю, глядя на тех, кто очарован США: ведь они же смотрят эти американские фильмы, делают ли они из них какие-нибудь выводы??
– В эмигрантской действительности Вы последовательно остаетесь с польским языком. Что за ним стоит, близкий вам исторический опыт?
– Каждый язык имеет свой исторический опыт, нельзя сказать, что тот или иной язык более опытен. Существует группа поэтов, которые я называю польской школой, в их поэзии исторический опыт запечатлелся очень сильно. Среди них Херберт, я, Ружевич, Свирщиньская, Загаевский. Эта поэзия завоевала себе очень высокое место в мире. Тот исторический опыт оказался ею профильтрованным. Шимборская такая же, хотя и по-другому, она скептически все это моделирует. Например, стихи Шимборской великолепно переводятся на шведский язык, на немецкий, хуже на английский. Свирщиньская также уже имеет своих сторонников в Америке.
– За это писание по-польски Вам пришлось расплачиваться годами.
– Я плачу за писание большую цену, и это выражалось в моих произведениях. В жизни мы платим за все, ничто не дается даром […]. Чтобы создавать великую поэзию, необходимо подписать нечто вроде письменного обязательства, и не обязательно с дьяволом. Но ведь это не значит, что нужно быть дурным человеком для того, чтобы писать хорошие стихи.
– Где богатство Твое, там сердце Твое, – говорит Писание.
– Литература не очень-то согласуется с этим указанием Евангелия. Ибо богатство писателя и вообще любого творца слишком сильно помещено в том, что он делает, а то, что он делает, связано с его личностью. В самом основании того, что человек проводит столько времени наедине собой, заключена опасность, таким образом творец отделяется от других людей.
– Томас Венцлова признался мне, что в писании ему помогает присутствие близкой женщины.
– Возможно, он имел в виду свою жену. Увы, писатель слишком многого ждет от женщины. Он хотел бы соединить в одном лице жену, любовницу, друга и музу, а это редко удается.
– Творцы уже по обычаю, как гласит легенда, бывают людьми, трудными в общении.
– Число психопатических случаев у поэтов очень велико, не обязательно больше, чем среди людей не-пишущих, однако это факт, что многие поэты балансируют на грани сумасшествия. Так, как Стахура... Но это ведь не умаляет ценности его поэзии. Я, конечно, предпочел бы не относить себя к категории психически больных, однако кто знает... Если с близкого расстояния присмотреться к так называемым «средним» людям, то тоже можно заметить массу поразительных явлений.
– Вы поэт, и все же часто поднимаете свой голос в защиту разных общественных проблем.
– Ну, так ведь поэт – все же существо общественное. И он подвержен действию различных давлений, волн, вибраций, ничего с этим не поделаешь. Но поэта не должно волновать, как он будет исповедан... Я даже стараюсь иногда специально говорить не о поэзии, а о чем-либо ином. Потому что это такая тема, на которую люди готовы говорить без конца.
– Какая поэзия кажется Вам наиболее полезной?
– Сегодня дошло до огромной субъективизации поэзии, все пишут о себе, и это для авторов очень вредно, даже ужасно. Мне как раз нравится то, что Вы пишете о семье, об обычных делах.
– А кого вы читаете?
– Называть фамилии – это всегда вторжение в сферу рекламы, поэтому я соблюдаю в этом осторожность. Я очень ценю некоторых поэтов. Шимборской я могу делать рекламу безнаказанно. Ружевичу тоже, Загаевскому… есть также ряд молодых авторов, но я не хочу выделять этих имен...
– Продолжает возникать религиозная поэзия, хотя, пожалуй, ее создавать труднее всего...
– Польская религиозная поэзия – пасторальная, основанная как бы на освоении божественности. Ни один из польских поэтов XX века не написал стихов столь строго католических, как американская поэтесса Дениз Левертов – революционерка, агностик. Ее стихотворения – одни из лучших религиозных стихов, какие я знаю. В них говорится о Благовещении, Воскресении, о Фоме неверном. Это прекрасная иллюстрация к Новому Завету. Но, видимо, нужно быть революционеркой и агностиком, чтобы под конец жизни написать такие стихи (смеется).
– А что для вас важнее всего?
– Я воздержусь от ответа. Пожалуйста, загляните в мои тексты – тут Милош выразительно посмотрел на моего сына. И больше уже ни о чем не хотел говорить. Но он нас еще задержал. С минуту он искал книгу, которую хотел нам подарить. В конце концов, мы ушли с «Книгой мудрости» в переводе с греческого. Эти переводы Библии он делал в Беркли, когда после 10 лет совместной жизни от него уходила его первая жена Янка. Тогда он начал изучать греческий и иврит (Библия была написана на простейшем, разговорном варианте языка – koine). Он последовательно занимался переводом «Книги псалмов», «Книги Иова», «Пятикнижия», «Евангелия от Марка» и«Апокалипсиса». Это было очень внимательное прочтение Библии. Когда он подарил мне «Книгу мудрости», я восприняла это как своеобразную главную мысль нашего разговора. Я наугад открыла книгу в белой обложке: Ибо один для всех вход в жизнь / и выход для всех тот же самый (Мудрость Сираха).
Перед тем, как уйти, мы еще сделали снимки, которые до сегодняшнего дня висят в моей комнате. В поезде, едущем в Катовице, я записала себе в блокнот вот это стихотворение.
Беседа с поэтом, на которую я взяла с собой 12-летнего сына
великий поэт разговаривать не хотел
я не чувствовала его дыхания
на своем лице
хоть мы и сидели с ним рядом
как в автобусе
с горящими ладонями рук
скованные
заторможенные
присутствием ребенка
возможно эта сцена
смущала моего собеседника
напоминая ему о старости
от которой никуда не денешься
ибо все в теле уже ею затронуто
а мудрости сокрытой в голове
одним лишь брошенным взглядом
не постигнешь
кончиками своих волос
я невольно
покалывала его непостижимое лицо
когда я наклонялась
что-то продекламировать
к его правому плечу
и он слышал какие-то вопросы
вместо стихов
у него так широко открывались глаза
словно увлекая его в даль
некоего пространства
ограниченного
полем нашего видения
его язык после обеда
с пятнышками зелени
начал двигаться и открыл нам
всю глубину доброты поэта
который подсушивал траву на языке
словно дразня
своих сотрапезников и сотрапезниц
а собственные тайны сохранял
при помощи краткой лжи
он пресек мои вопросы
которые царапали его по коже
он подписал нам книжки
мы сделали снимки подтверждающие
что беседа состоялась
что она была
остались его автографы
а также кадры страниц книги
кадры его комнаты
а вместо слов его язык
с зелеными пластиночками
зеленого лука и петрушки
и совершенно неожиданно
спокойная пантера
в клетке его зубов
(пер. Эллы Фоняковой)
Мой поэт
Автор публикуемых ниже воспоминаний – известная польская поэтесса, эссеистка и журналистка Барбара Грушка-Зых. В 2008 г. она приезжала в Санкт-Петербург на презентацию книги своих стихотворений «Кувшин, полный огня» (в переводе Эллы Фоняковой) и приняла участие во встрече «Поэтические мосты» в галерее «Форум». Стихи Барбары Грушки-Зых переводились на немецкий, русский, украинский, белорусский, литовский и арабский языки.
Приведенные воспоминания – отрывок из книги Барбары Грушки-Зых «Мой Милош», опубликованной в Польше в 2005 году. Отрывки из этой книги публиковались также в "Газете Петербургской".