Выпуск 3

Воспоминания

"Памятный сентябрь, алели раны..."

Ян Твардовский

Памятный сентябрь, алели раны…

 

…А война так и длится, убегают годы,
в окна тьма западает черной занавеской,
а когда стихи пишем, свечой их кровавим,
и глаза свои щурим, будто бы под каской.

(Из стихотворения «Колонна Зигмунта»)

 

Лето 1939 года было особенно прекрасным, очень солнечным. Как обычно, я проводил его у дядюшки в Друхове. Помню, что война началась в пятницу. Меня не взяли в армию из-за очень слабого зрения. Удивительно, что я ее пережил. Война была временем проявления тысяч необъявленных чудес.

Я не ощущал угрозы войны, принадлежа к тем наивным людям, которые считали, что войны не будет — у нас ведь такая сильная армия и есть западные союзники: Англия, Франция. Думал, что как-нибудь обойдется. По натуре я оптимист, отгонял дурные мысли, хотел верить, что все будет хорошо. Ах, я был просто избалованным ребенком Господа Бога!

1 сентября — дата, которая до сих пор обжигает. Хорошо помню, как на стенах варшавских домов расклеили обращение президента Мостицкого: «враг вторгся в границы Речи Посполитой», и он свидетельствует об этом перед Богом и историей.

Помню слова стихотворения, напечатанного в газете: «Словно цвет розмарина, кровь опять молода».

Помню отчаянный плач женщины, бежавшей по лестнице к дому, где мы жили.  Ее уже нет в живых, но ее плач был так ужасен, что мне кажется, будто она плачет до сих пор. Я думаю, что все войны в какой-то степени ожидаемы, но начинаются всегда неожиданно. Они приходят как тать, вспыхивают как пожар. Неизвестны ни день, ни час их прихода. Начало войны поглотило множество жертв, а для тех, кто его пережил, оно было чем-то вроде конца света: утратой родных домов, общественного положения. Ужасно! Люди говорили, что тот, кто еще не верил в дьявола, теперь в него уверовал.

В годы оккупации я испытал глубокое личное потрясение, связанное с музыкой Шопена. Я помню, как во время казни поляков, расстреливаемых немцами,  из окна какого-то дома — в нем жил немец — доносилась именно эта музыка. Меня поразило, что в столь бесчеловечное время могла звучать музыка Шопена.

До сей поры я помню это странное ощущение: сознание того, что гениальный Шопен может быть бесчеловечным. Как страшно меня раздражала именно в тот момент эта гениальная музыка, гениальный Шопен!

Во время оккупации у меня было два великих желания, две мечты: во-первых, стать солдатом, а во-вторых — найти себе любимую женщину. Но ни первой, ни второй мечты я не сумел реализовать. Только во время Варшавского восстания я соприкоснулся с военными действиями.

На улице Электоральной, незадолго до ее разрушения, вместе с нами жила старшая из моих сестер со своим мужем Мечиславом Трушковским. Дом, где они жили, сгорел, и они перешли к нам. Мой зять был очень дельным человеком, полным энтузиазма и боевого духа. Он хотел стать офицером, но отец ему не позволил, и он окончил учебу по специальности химика. С моей сестрой Халиной они поженились в  1939 году. Когда началась война, зятя мобилизовали. Он участвовал в сентябрьской компании. Уцелел. Сразу же ушел в подполье. Был одним из тех, кто начинал создавать Армию Крайову.

В начале оккупации я ему помогал, или, вернее он использовал меня для перевозки разных писем и посылок. Я ни о чем не  знал — ни что я носил, ни кто были те люди, которым я доставлял посылки. Могу предположить, что в них было оружие, листовки, деньги… До самого конца войны я не знал, какую функцию выполнял мой зять в подполье. Только позднее мне стало известно, что он руководил школой подхорунжих АК и геройски сражался в Варшавском восстании.

Он был предан родному краю. «У мужа было много достоинств, — вспоминает моя сестра. — Он был добрый, работящий, энергичный и инициативный, горячий патриот, католик, который не побоялся выступить за крест (введение религии) в польских школах, что очень не понравилось тогдашним властям». Это была хорошая семья, прожившая вместе двадцать семь очень трудных лет.

Поскольку мы жили вместе, то меня в определенном смысле сопоставляли с моим зятем. Когда ему угрожала опасность, то грозила она и мне. Мне случалось получать от него определенные задания. Я мог лишь догадываться, что замешан в тех акциях, в которых он принимал участие [...].

В один из первых дней Восстания зять отправил меня в определенное место в варшавском районе Воля. Я должен был там найти человека, который скрывался под чужим именем. «Иди на Вольскую, к «Топору». Встретишься с ним и спросишь, что делать дальше». Я поехал. С «Топором» я так и не встретился, а жизнь мою спасла иконка. 

Ни у кого из собравшихся еще не было оружия. Внезапно появились немцы, поставили всех к стене и хотели расстрелять. Но перед этим один из солдат велел мне показать удостоверение личности, и я его раскрыл.

Я не знал, что там внутри лежит маленький образок Матери Божьей Неустанной Помощи. Немец увидел его, поглядел на меня, отодвинул от стены  и приказал отойти в сторону. Меня отпустили. Наверное, это был какой-то верующий немец.  Немцы в вермахте были не такие, как в гестапо.

В начале августа 1944 года мы пошли на Волю вместе с зятем. Присоединились к отряду АК-овцев, идущему захватить ферму, где немцы держали своих гусей, недалеко от Вольского госпиталя. Мы должны были атаковать. Ждали доставки оружия. Немецкие войска предупредили нашу атаку, напали и задержали нас. У меня не было оружия. Его вообще было мало; впрочем, я во время оккупации не проходил конспиративного военного обучения, попросту не умел стрелять…

Отряд, в который в начале восстания привел меня зять, был разбит в первых числах августа, и я скитался по разным группам. [...]

Как-то я оказался на улице Кручей, где встретил разных потерявшихся солдат. Потом мне удалось убежать с группой отступающих солдат АК. По пути мы встретились с войсками Красной Армии. Они тоже могли нас убить. Я сам никогда не стрелял и никого не убил. Но и меня не убили тоже.

Когда я убегал, пулевой осколок ранил меня в ногу. Я попал в полевой госпиталь. До сих пор я хромаю. Честно говоря, я был горд этой раной, хотя не считал себя, естественно, никаким героем. Увлеченный повстанцами, я поверил, что я один из них, но никогда в жизни я не говорил, что был солдатом — просто участвовал в восстании. Из госпиталя на улице Горчевской меня вытащил мой двоюродный брат, Стефан Твардовский.  Спустя пару дней туда пришли немцы и всех расстреляли.  Не пощадили даже монахов-редемптористов. Позже я узнал, как это происходило. Их всех построили в ряд, и они ожидали какого-то приказа, якобы кто-то вступился за монахов. Приказ не расстреливать пришел слишком поздно, опоздал всего на несколько минут. [...]

Какое-то время наша семья  укрывались в руинах варшавского костела Всех Святых.  Моя племянница Малгожата Трушковская, которая была тогда малым ребенком, так вспоминает об этом: «Во время восстания, в течение трех недель, мои дедушки и бабушки, дядя Янек, две тети и я с моей сестрой Анелькой (нам тогда было по четыре с половиной года),  жили во втором этаже подземелий костела Всех Святых на Гжибовской площади. С нами не было моей мамы, которая в то время болела тифом и лежала в госпитале для повстанцев.  По совету лечащего врача возле больной дежурили дядя Янек и его сестра Марыся». В этом госпитале в центре города лечилась от тифа Халюся, а я пробыл там недолго.

«После того, как костел обрушился во время бомбардировки, — продолжает Малгожата, — дедушка Теодор Трушковский, отец Мечислава, и дядя Янек начали выводить семью из руин. Они вывели часть семьи и возвращались за остальными, когда начался новый налет. Дедушка Теодор погиб, а дядя Янек, которому было тогда 29 лет, был ранен в голову и потерял очки».

Так на Гжибовской площади в руинах костела Всех Святых погиб тесть Халины. А я был ранен в голову. «Смерть на улицах познал ты [...] / и детской крови на Гжибовской  длинный след» (из стихотворения «В годовщину восстания»).[...]

Под конец войны родителей вывезли в лагерь в Прушкове, потом они оказались вблизи Ченстоховы.  Анеля Трушковская, моя племянница, вспоминает: «После восстания дядя вместе со всей семьей оказался в Прушкове. Оттуда немцы забрали его и отправили на работы в Германию. Недалеко от Ченстоховы ему удалось сбежать с поезда. Он спрятался под вагоном и подождал, пока поезд отъедет. Потом — ночами — странствовал по Келецщизне, направляясь в Варшаву, пока не добрался до Чубина».

Со случайными попутчиками я пытался переждать оккупацию в разных селах. Приход русских в 1945 году застал меня в местности Коньске вблизи Кельц.[...]

В Варшаву я вернулся в первую годовщину начала восстания и ничего не смог найти в руинах. Дома на нашей улице сгорели, лежали в развалинах. От нашего дома не осталось, как говорится, камня на камне, немцы его сожгли. Это было очень больно, я чувствовал себя униженным. Я испытывал вину за то, что не погиб. С подобным чувством многие не смогли справиться, много людей пошло тогда в монастыри. Угрызения совести остаются до конца жизни. Кто-то побоялся пустить на ночлег человека, а тот погиб. Страх парализовал людей. Никто не был готов к подобным ситуациям. Никто не был подготовлен к жизни в постоянном страхе и в таком окружении. Во время оккупации, и даже раньше, я подумывал о вступлении в духовную семинарию, но только после поражения восстания я созрел для такого решения.