Выпуск 13

Россия глазами поляков

Бунин и Польша

Рената Лис

 ЯН

«Наши предки хороши. Невообразимые шубы до полу, аршинные шапки до облаков, какие-то нелепые воротники, парча — словом, идолы.   Слава Богу, что во мне не чистая русская кровь... —   сказал однажды Бунин Александру Бахраху где-то между 1940 и 1944 годами. Подобные приступы отчуждения и даже отвращения по отношению к российской цивилизации случались у него, может быть, и  не часто. но все же  случались время от времени. «Все в нас мрачно, — заявил он, например, в мае 1929 года... — Говорят о нашей светлой, радостной религии... ложь, ничто так не темно, страшно, жестоко, как наша религия. Вспомните эти черные образа, страшные руки, ноги... А стояние по восемь часов, а ночные службы... Нет, не говорите мне о "светлой" милосердной нашей религии... Да мы и теперь недалеко от этого ушли. Тот же наш Карташев[1], будь он иереем — жесток был бы! Был  бы пастырем, но суровым, грозным... А Бердяев! Так бы лют был... Нет, уж какая тут милостивость. Самая лютая Азия. [...]».

Трудно отделаться от впечатления, что в подобных высказываниях Бунина проявляется его резкое — внезапно выходящее наружу  — расхождение с Россией. Потому что Бунин — в отличие, например, от бунтаря Лермонтова, автора стихотворения  «Отчизна», под которым без особых угрызений совести мог бы подписаться любой патриотически настроенный русофил родом из страны, в течение столетий разрушаемой Москвой, —  в общем, любил Россию также и в ее имперских и святорусских проявлениях, таких как кремлевские соборы. Он никогда не был некритичным по отношению к этой России, однако любил ее, несмотря на явные проявления самодержавия, которые он осознавал.

«Я читала о Николае I и о телесных наказаниях, о шпицрутенах, —  записала Галина в своем «Грасском дневнике» летом 1929 года. — Дойдя до описания экзекуций, кончавшихся, как известно, по большей части смертью, и затем до ответа Николая одному из министров: "Я не могу его казнить. Разве вы не знаете, что в России нет смертной казни? Дать ему двести шпицрутенов" (что равносильно смерти) — я не могла удержаться от слез и, выйдя затем в коридор, говорила об этом с негодованием Вере Николаевне и Илье Исидоровичу  (Фондаминскому). Иван Алексеевич, услышав мои слова, позвал меня к себе в спальню, запер двери и, понизив голос, стал говорить, что понимает мои чувства, что они прекрасны, что он сам так же болел этим, как я, но что я не должна никому выказывать их.

— Все это так, все это так,— говорил он,— я сорок лет болел этим до революции и теперь десять лет болею зверствами революции. Я всю жизнь страдал сначала одним, потом другим... Но не надо говорить о том... не надо».

 Дело было в вилле «Бельведер», так что разговор Галины с Буниным о шпицрутенах происходил в духовном присутствии царя Николая II, прислушивавшегося к нему с портрета, висящего на стене столовой и, естественно, соглашавшегося  с мнением Бунина, поскольку  русские цари не перестают быть царями даже на том свете. «Так как у меня все еще текли слезы, он гладил меня по голове, продолжая говорить почти шепотом: — Я сам страдал этим... Но не время..».  «Не надо... не время...»  —  как эхо, повторял из глубины времен  Сиятельнейший Господин в парадном мундире Преображенского полка.

Только в редких случаях —  подобных тому, о котором говорилось вначале —  Бунин вел себя по-другому, и тогда через него начинал говорить как бы кто-то другой, тот, кто не вполне разделял крепнущую от поколения к поколению привязанность к Святой Руси и Сиятельнейшему Господину с неприятными азиатскими манерами. В такие минуты речь держал иной Бунин, и она звучала подобно словам «Прощай, немытая Россия…» в стихотворении Лермонтова, искавшего спасения от кацапской матушки аж за „стеной Кавказа”. Я думаю, что это мог быть даже не наш Бунин, а кто-нибудь из его предков — например, пращур всех Буниных, Симеон, который, правда, отправился из Польши  служить великому князю московскому Василию II Темному и вместе с ним готовил почву к собиранию земель русских, но, тем не менее, происходил из страны вольных ляхов и литвинов, что наверняка оставило в его сознании прочный след. Либо правнук Симеона, Александр, отдавший жизнь в борьбе с Ордой в 1552 году — не для того ведь, чтобы триста семьдесят семь лет спустя один из его потомков упивался культурным наследием Казанского ханства, наложившего печать на душу почти каждого жителя России.

Генеалогия рода Буниных описана в седьмой части «Общего гербовника дворянских родов Всероссийской Империи». Его начало  было положено указом императора Павла I,  и  он велся с 1797 по 1917 гг. то есть вплоть до отречения Николая II.  Собрание включало двадцать частей, утвержденных царской рукою, и одну дополнительную часть, так называемую «двадцать первую»,  в которой были собраны гербы дворянских родов, утвержденных Сенатом при Временном правительстве после Февральской революции, то есть без царского освящения. Первые десять книг  «Гербовника»  были изданы до 1918 года,  две следующие появились в печати лишь в 2009 году, а остальные хранятся в Российском государственном архиве в Санкт-Петербурге в единственном экземпляре.

На пятнадцатой странице седьмой части — к счастью, изданной еще до революции — можно увидеть герб рода Буниных и прочесть его описание, произведенное по правилам геральдики: «В щите, имеющем голубое поле, изображен перстень, и вокруг него три продолговатых серебряных креста. Щит увенчан дворянским шлемом и короной со страусовыми перьями. Намет над щитом голубой, подложенный серебром».

На оборотной странице находится информация о роде, получившем этот элегантный герб. Привожу ее целиком, тем более что она не велика:

«Род Буниных, как показано в представленной родословной, происходит от выехавшего к Великому Князю Василию Васильевичу из Польши мужа знатного, Симеона Бунковского. Правнук его, Александр Лаврентьев сын Бунин служил во Владимире и убит под Казанью. Стольник Козьма Леонтьев сын Бунин, в году 7184/1676 от Государей, Царей и Великих князей  Ивана Алексеевича и Петра Алексеевича за службу и храбрость пожалован на поместья грамотою. Равным образом и другие многие сего рода Бунины Российскому Престолу служили воеводами и в иных чинах и владели деревнями. Все сие доказывается жалованною на поместья грамотою и копией определения Воронежского Дворянского Депутатского собрания о внесении рода Буниных в родословную книгу в 6-ю часть, в число древнего дворянства».

Бунин —  пишет о нем Бахрах, хроникер не вполне достоверный — не был «равнодушен в вопросе о своей голубой крови», и когда на него «находило», мог со вкусом рассказывать о своем гербе в седьмой части «Общего гербовника дворянских родов Всероссийской Империи» и в шестой части родословной книги Дворянства Воронежской губернии. Он также гордился тем, что среди его предков имелось два известных писателя, а именно: Анна Бунина, называемая «русской Сафо», поэтесса грани между XVIII и XIX веками, приходившаяся ему прабабушкой;  а также Василий Жуковский, поэт и прозаик, бывший лишь немного младше Анны Буниной, автор слов гимна Российской империи «Боже, Царя храни». Жуковский был сыном бунинского дедушки по отцу и турецкой невольницы по имени Сальха, и незаконнорожденный ребенок не мог носить его родовое имя и носил имя своего крестного отца, бедного белорусского дворянина, что огорчало Бунина.

Его гордость своим родом, хоть и имевшая серьезные основания, однако в сравнении, например, с «шестисотлетним дворянством» Пушкина казавшаяся едва оперившейся, временами доставляла ему также и иные огорчения и сюрпризы.

—  Род наш значится в шестой книге. А, гуляя как-то по Одессе, я наткнулся на вывеску «Пекарня Шруля Бунина». Каково!

Где-то тут должен находиться источник этих долговечных, распускаемых с намерением разоблачения сплетен, будто бы Бунин был евреем. «Жидовским батькой» называли его, кажется, уже парижские антисемиты из “Возрождения”,   как он сам говорил,  «за его дружбу с евреями, за то, что в личных отношениях у него подлинно “несть эллина, ни иудея”, хотя иногда он не прочь был над евреями поиронизировать, — впрочем, вероятно, не больше, чем над поляками, финнами или латышами.  Все это я повторяю за Бахрахом, который далее пишет о Бунине, что тот «любит сходить иногда в еврейский ресторан и отлично осведомлен о многих патриархальных еврейских обычаях, которые практикуются только в очень ортодоксальной среде. Не знаю, где он мог эти обычаи изучить.

—  Вот вам прекрасный обычай: глава семьи, почтенный старец с седой бородой и в ермолке, после какой-то праздничной трапезы торжественно обмакивает свой палец в стакан палестинского вина […] и потом резким движением стряхивает осевшие на пальце капли с возгласом: «Да погибнут враги Израиля!»

Бунин иногда и сам совершает это действо, «посылая цветистые проклятия по адресу политических врагов». Между ним и Бахрахом вроде бы произошел следующий разговор:

—  Я совсем ожидовел! Ночью мне Шагал снился, большой такой, с ровной, гладко подстриженной бородой, точно пушистое колье вокруг лица.

—  Иван Алексеевич, да ведь Шагал бритый...

—  Вот вы всегда ко мне придираетесь. Я уверен, что это был Шагал. Я даже успел заметить, как за его спиной плавали его разорванные, зеленые евреи. А потом подошли какие-то немецкие офицеры, настолько страшно стало, что я проснулся…

 * * *

У Бунина, собственно, не было имени. Если —  как утверждает в своем труде «Православие»  Павел Евдокимов — „Nomen est Omen, имя – это направляющая, ворожба, своей зашифрованной силой касающаяся отдельной особы и ее предназначения”, то обряд наречения представляет собой символический акт, имеющий большое значение, поскольку он выявляет личность человека и стоящие перед ним задачи, и тем самым определяет его дальнейший путь. Можно сказать, что своим содержанием и звучанием имя делает человека таким, как он есть, таким-то  или чьим-то. [...]

Конечно, Бунин имел свою индивидуальность и собственную судьбу, однако символическая процедура наречения, то есть проявления его, как выразился Копалиньский, «личного клейма», в  случае Бунина не осуществлялась должным образом. Не обошлось без серьезного замешательства и значительной дозы случайности, поэтому можно сомневаться, действительно ли полученное им имя было его личным клеймом, и выявляло ли оно его суть и предназначение, или, может быть, ничего не выявляло, а то и выявило – скорее всего – чью-то чужую суть и предназначение.

 Похоже, что сам Бунин не был убежден в  действенности этой процедуры и скорее предчувствовал, что хаос, возникший при его крещении, отразится на нем, предвещая ему блуждание на ощупь в этих неблагоприятных условиях и поиск собственной сути и предназначения. Иначе говоря, его бунинское самосознание, понимание того, кем он является и какие у него будут в жизни обязанности, оказались, таким образом, усеченным и поколебленным. Он даже ощущал себя некоторым образом обиженным.

« А у вас есть нелюбимые буквы? – спросил он как-то Бахраха. Вот я терпеть не могу букву «ф». Мне даже выводить на бумаге это «ф» трудно, и в моих писаниях вы не найдете ни одного действующего лица, в имени которого попадалась бы эта громоздкая буква. А, знаете, меня чуть-чуть не нарекли Филиппом. В последнюю минуту — священник уже стоял у купели — старая нянька сообразила и с воплем прибежала к моей матери: «Что делают... что за имя для барчука!». Наспех назвали меня Иваном, хоть это тоже не слишком изысканно, но конечно, с Филиппом несравнимо. Именины мои приурочили ко дню праздника перенесения мощей Иоанна Крестителя из Гатчины в Петербург. Так, строго говоря, я остался на всю жизнь без своего святого... А, прости Господи, каким образом рука Иоанна Крестителя могла очутиться в Гатчине, я до сих пор не разгадал».

Рука Иоанна Крестителя — которого в России зовут не Иваном, а только Иоанном Крестителем или Предтечей — должно быть, имела что-то общее с теми руками и ногами, которые так ужаснули Бунина в «азиатском» русском православии. Перенесенный из средних веков культ мощей наполнял его отвращением, поэтому он предпочел бы не связывать свою особу с оторванной или отрезанной рукой пророка — такую опеку он счел бы уродливой и несерьезной. Своим Ангелом-Хранителем он предпочел бы иметь святого целиком, с головой и руками, находящимися на своих местах, как у всех людей, которых крестили без всяких препон, и у которых были нормальные именинные дни. В особенности эта рука Крестителя (я видела ее на снимке) действительно довольно ужасна […] — к тому же у нее не хватает нескольких пальцев, что еще более усиливает отвращение. Зато у нее имеется длинная и запутанная история […], до которой я добралась благодаря интернет-сайту монастыря на святой горе Афон и православной энциклопедии «Древо».

Прежде всего, это не просто рука, а десница Предтечи, которую тот возложил на голову Младенца Иисуса, когда крестил Его в водах реки Иордан, так что это - та рука, которая касалась Спасителя, что превращает ее в одну из величайших христианских святынь. От тела Крестителя руку отделил - оторвал или отрезал чуть выше запястья — святой Лука Евангелист, возвращавшийся из Самарии - Себастии в родную Антиохию. Справедливости ради следует добавить, что святой Лука желал забрать с собой все тело Иоанна (без головы, которой оно было лишено ранее, о чем можно прочитать в Евангелии), однако на это не согласились привязанные к Предтече местные христиане. Апостол Лука, должно быть, был автором иконы Матери Божией Филермской, которая вместе с рукой Крестителя и частицей древа Креста в будущем представит собой единую тройственную святыню. Со временем эта икона станет одной из покровительниц Санкт-Петербурга, а также особым молитвенным образом шести последних царей России, включая страстотерпца Николая II.

В Антиохии рука, спрятанная в башне, уцелела во время преследований христиан императором Юлианом Апостатой […], который мстил таким образом христианам за пожар в храме Аполлона в Дафне, подозревая, что именно они его подожгли. Извлеченная из тайника после смерти Апостаты, рука начала творить малые и большие чудеса.

Маленьким, регулярно повторяющимся чудом руки бывали ежегодные прогнозы урожайности, которые она являла верующим неизменно в канун праздника Крещения Господня, то есть 18 января. Когда архиерей возносил ее над толпой, то рука либо сжималась, либо распрямлялась, что предвещало голодный или урожайный год соответственно. Но случались и более важные события, в которых рука принимала участие. Ну, хотя бы вот это: в пределах городских стен  жило одно отвратительное чудовище, которое требовало для себя ежегодной жертвы в виде девицы произвольного вероисповедания — лишь бы это была особа молодая, целомудренная и, разумеется, живая. И однажды случилось так, что жребий указал на дочь богомольного антиохийского христианина. Опечаленный отец,— правда, не столько из страха за жизнь дочери, сколько из опасения, чтобы христианская кровь не была опозорена этим предрассудком — решил обратиться за помощью к высшим силам.

После пламенной молитвы в храме святого Предтечи, целуя его нетронутую разложением (в то время) руку,  он «оторвал от нее зубами» часть пальца и забрал с собой. А когда пришел час принесения несчастной жертвы, и чудовище уже раскрыло пасть, чтобы сожрать девицу, ее отец приблизился к чудовищу на должное расстояние, бросил ему в пасть откушенный палец Крестителя, и в ту же минуту чудище издохло. Велико было изумление язычников, увидевших это, а на весть о причине свершившегося чуда часть из них немедленно обратилась в христианство. Эта легенда объясняет нынешнее состояние десницы Иоанна, в которой не хватает мизинца. К сожалению, я не знаю легенды, которая объяснила бы отсутствие сердечного пальца, его тоже ведь нет и, по слухам, он хранится отдельно где-то в итальянской Сиене. Впрочем, мизинец тоже, говорят,  хранится в Стамбуле — что немного не сходится с легендой о чудовище и девушке.

В 639 году нашей эры рука (уже без мизинца) оказалась в оккупации у сарацинов, захвативших Антиохию, и только в Х веке благочестивый диакон Иов сумел ее выкрасть и отвезти в Халкидон, откуда по велению императора Константина VII Порфирогенета  реликвия была доставлена в Константинополь. Рассказывают, что император вместе со своим народом выплыл навстречу руке в море и торжественно приветствовал ее уже в Босфорском проливе. В Константинополе десница Крестителя хранилась в нескольких святых местах, в частности в монастыре Паммакарисос и в базилике Айя-Софья. Позднее, когда в 1453 году столицу Византии заняли турки, рука попала на остров Родос, где обосновались Иоанниты — якобы это был дар турецкого султана Баязида II в знак его признательности рыцарям-монахам, успешно защищавшим от него Константинополь.

 […] Пришел 1522 год, и турки захватили также и остров Родос, а рыцари из монашеского ордена Святого Иоанна сбежали на Мальту, унося с собой, кроме руки Пророка, также частицу древа  Креста Господня и упомянутую выше икону Матери Божьей Филермской. Полвека спустя они возвели на Мальте храм в честь своего патрона, где хранились эти реликвии. Они хранились там более 200 лет, пока в 1798 году Наполеон не завоевал остров, и мальтанские рыцари не решились обратиться за покровительством в Россию.

Царь Павел I — тот самый, который  выпустил «Гербовник» с гербом Буниных,  взял рыцарей под защиту и в награду был избран Великим магистром Ордена, а священные реликвии рыцарей-иоаннитов переехали с Мальты в царскую резиденцию в Гатчине, став собственностью Романовых.  Это произошло в 1799 году, 12 октября по старому стилю (25 октября по новому[2]), и этот день был объявлен Павлом в 1800 году праздничным в честь того, что десница Крестителя нашла приют в Российской империи именно в этот день (а не в несколько более поздний день перенесения святынь из Гатчины в Петербург, как ошибочно считал Бунин). Этот экзотический праздник, с которым оказались связанными  именины Бунина, не успел, однако, укорениться в православном календаре и навсегда остался лишь дворцовым праздником, поскольку уже в марте следующего года военные заговорщики жестоко убьют царя — заколют, ударят по голове табакеркой, задушат шарфом и для верности еще затопчут.

В столице царь — тогда еще живой — поместил реликвии в придворной церкви Зимнего дворца  и осыпал почестями, измеряемыми в единицах веса: на инкрустированный драгоценными камнями оклад для иконы выделил, кажется, семь фунтов золота, а рука и древо получили по саркофагу, соответствующему своему рангу. Так что можно принять, что тем самым мальтанские святыни оказались русифицированными. Все три оставались в России до революции, перемещаясь между Гатчиной и обеими столицами: Петербургом и Москвой. После большевистского переворота святыни чудом избежали профанации, грабежа и уничтожения и вскоре оказались вывезенными за границу.

Поскольку они были собственностью царской семьи, то вначале попали — через Эстонию — в Данию, где жила царственная вдова Мария Федоровна, мать Николая II. В 1928 году, после смерти Марии Федоровны, две ее дочери, Ксения и Ольга, передали мальтанские святыни митрополиту Антонию (Храповицкому)  а тот перевез их вначале в Германию, а потом в Югославию, где они сделались собственностью и гордостью королевской семьи Карагеоргиевичей. […] После ряда приключений на югославской земле в конце 1978 года все три святыни попали в городок Цетине в Черногории. Рука и частица креста хранятся там в монастыре Рождества Пресвятой Богородицы, а икона – в монастырском музее.

Русские узнали о местопребывании мальтийских святынь лишь в 1993 году, то есть в пору президентства Бориса Ельцина, когда патриарх московский и Всея Руси Алексий II поехал в Черногорию с братским визитом. В Москве не забыли о находке, и несколько лет спустя, в 2006 году, во время второго президентского срока Владимира Путина, по просьбе Российской православной церкви десница Иоанна Предтечи отправилась (в компании представителя Святейшего Сербского Патриархата и двух других священников) в непродолжительное путешествие по России, чтобы тамошние верующие могли ей поклониться […] Прежде чем вернуться в Цетине, рука посетила следующие города: Москва, Нижний Новгород, Чебоксары, Екатеринбург, Челябинск, Саратов, Владикавказ, Ростов-на-Дону, Минск, Санкт-Петербург и Киев[3].

 * * *

[...] Имя  „Ян” Бунину дала Вера Николаевна. Она совершила это в начальные годы их любви и с той поры уже звала его так всю жизнь - его и свою. Кроме нее, никто этого имени по отношению к Бунину не употреблял. Впрочем,  вообще никто, кроме нее, не отважился называть его по-своему, даже Галина — при этом речь идет о серьезной символической процедуре, какой является выявление чьего-либо «личного клейма», а не о дружеской игре в прозвища, в которых Бунин не испытывал недостатка, начиная от «маркиза Букишона» (так писателя называл Чехов, очень любивший его общество), до «Князя» — прозвища, которое предпочитали жители «Бельведера» и «Жанетты». Имя «Ян» было совершенно другого, гораздо более серьезного порядка — оно касалось сути.

 Вера назвала так мужа на память о его польских корнях, которые, правда, и у нее, и у него путались иногда с литовскими, однако раз уж Польша и Литва составляли когда-то единый организм, то, возможно, это были сестринские польско-литовские корни, которые давным-давно — в Великом княжестве литовском — сплелись в особе Симеона Бунковского, родоначальника всего рода Буниных.   Я думаю также, что Бунин это свое польско-литовское имя полюбил, в противном случае он наверняка попросил бы жену, чтобы та называла его как-нибудь по-другому, например, Иваном или Ваней, Ванечкой, Иванушкой, Иванко или Ивашкой, и она бы согласилась с этим — особенно на Ванечку — потому что любила мужа и наверняка не желала доставлять ему огорчения. Но он ее об этом не попросил, значит, по меньшей мере, согласился с его употреблением, а, может быть, в глубине души даже радовался тому, что жена освободила его от крестного имени, самого распространенного среди русских имен, имени, которое перед революцией носил каждый четвертый крестьянин, и которым представлялся почти каждый бездомный бродяга.

Можно сказать, что вместе с новым именем Бунин принял из рук своей жены и новое крещение, а она через этот сознательный акт присвоения имени не только вознаградила его за ту первую неудачную церемонию, когда он едва не сделался Филиппом, но и отодвинула от него Россию «наших предков» на безопасное расстояние польского имени, за которым он мог спрятаться как за щитом. Кроме того, переименовывая Бунина из случайного Ивана в глубоко обоснованного Яна, Вера Николаевна делалась его символической матерью, а он — также символически — становился ее сыном. Давая ему имя, которого он прежде не имел, она давала ему жизнь, а также — если верить народным приметам — получала власть над его душой.

Перевод Ан.Нехая

[1] Проф. Богословской Академии в Париже А. В. Карташев.

[2] Любопытно, что главная улица Гатчины до сих пор носит название «проспекта 25 Октября» – правда, без уточнения, по какому стилю – старому или новому,. (Прим. переводчика )

[3] Автор пропустила Гатчину, где рука, конечно, тоже побывала. Святыня в течение двух дней была выставлена в Гатчинском соборе св. Павла, построенном Николаем I (Прим. переводчика)

Бунин и Польша

Ниже  публикуется перевод фрагмента книги "Во льдах Прованса. Бунин в изгнании" Ренаты Лис, представленной ею на встрече в читателями в Польском институте в СПб.




Рената Лис

Рената Лис

Писательница и переводчица. Родилась в 1970 году. Окончила факультет польской филологии Варшавского университета и Школу социальных наук при Институте философии и социологии Польской академии наук. Живет в Варшаве. Свою литературную деятельность начала с переводов — сначала с французского, а затем и с русского.

Ее книга «Во льдах Прованса. Бунин в изгнании» получила литературную премию «Крылья Дедала» (2016) и вышла в финал литературных премий «Нике» (2016) и «Грифия» (2016), а также в полуфинал литературной премии Центральной Европы «Ангелус» (2016).

 




Выпуск 13

Россия глазами поляков

  • Поцелуй на морозе
  • В Москве
  • В Ленинграде
  • В Москве (часть 2)
  • По следам Харузина
  • Испанцы и русские
  • Швейцарские каникулы
  • Колхоз под Бухарой
  • "Паломничество" и др. песни
  • Жизнь в Петрограде в 1919-1921 гг.
  • Перед кронштадтским восстанием
  • Штурм Кронштадта
  • Писатель Мариуш Вильк, его русская жена и дом над озером Онего
  • Бунин и Польша