Выпуск 39

Наши увлечения

Яблочный Спас

Иван Сергеевич Шмелев

Завтра – Преображение, а послезавтра меня повезут куда-то к Храму Христа Спасителя, в огромный розовый дом в саду, за чугунной решеткой, держать экзамен в гимназию, и я учу и учу "Священную Историю" Афинского. "Завтра" – это только так говорят, – а повезут годика через два-три, а говорят "завтра" потому, что экзамен всегда бывает на другой день после Спаса-Преображения. Все у нас говорят, что главное – Закон Божий хорошо знать. Я его хорошо знаю, даже что на какой странице, но все-таки очень страшно, так страшно, что даже дух захватывает, как только вспомнишь. Горкин знает, что я боюсь. Одним топориком он вырезал мне недавно страшного "щелкуна", который грызет орехи. Он меня успокаивает. Поманит в холодок под доски, на кучу стружек, и начнет спрашивать из книжки. Читает он, пожалуй, хуже меня, но все почему-то знает, чего даже и я не знаю. "А ну-ка, – скажет, – расскажи мне чего-нибудь из божественного..." Я ему расскажу: и он похвалит: – Хорошо умеешь, – а выговаривает он на "о", как и все наши плотники, и от этого, что ли, делается мне покойней, – небось, они тебя возьмут в училищу, ты все знаешь. А вот завтра у нас Яблошный Спас... про него умеешь? Та-ак. А яблоки почему кропят? Вот и не так знаешь. Они тебя вспросют, а ты и не скажешь. А сколько у нас Спасов? Вот и опять не так умеешь. Они тебя учнуть вспрашивать, а ты... Как так у тебя не сказано? А ты хорошенько погляди, должно быть. 

– Да нету же ничего... – говорю я, совсем расстроенный, – написано только, что святят яблоки! 

– И кропят. А почему кропят? А-а! Они тебя вспросют, – ну, а сколько, скажут, у нас Спасов? А ты и не знаешь. Три Спаса. Первый Спас – загибает он желтый от политуры палец, страшно расплющенный, – медовый Спас, Крест выносят. Значит, лету конец, мед можно выламывать, пчела не обижается... уж пошабашила. Второй Спас, завтра который вот, – яблошный, Спас-Преображение, яблоки кропят. А почему? А вот. Адам-Ева согрешили, змей их яблоком обманул, а не ведено было, от греха! А Христос возшел на гору и освятил. С того и стали остерегаться. А который до окропенья поест, у того в животе червь заведется, и холера бывает. А как окроплено, то безо вреда. А третий Спас называется орешный, орехи поспели, после Успенья. У нас в селе крестный ход, икону Спаса носят, и все орехи грызут. Бывало, батюшке насбираем мешок орехов, а он нам лапши молочной – для розговин. Вот ты им и скажи, и возьмут в училищу.

 блпСпас1Преображение Господне... Ласковый, тихий свет от него в душе – доныне. Должно быть, от утреннего сада, от светлого голубого неба, от ворохов соломы, от яблочков грушовки, хоронящихся в зелени, в которой уже желтеют отдельные листочки, – зелено-золотистый, мягкий. Ясный, голубоватый день, не жарко, август. Подсолнухи уже переросли заборы и выглядывают на улицу, – не идет ли уж крестный ход? Скоро их шапки срежут и понесут под пенье на золотых хоругвях. Первое яблочко, грушовка в нашем саду, – поспела, закраснелась. Будем ее трясти – для завтра. Горкин утром еще сказал:

– После обеда на Болото с тобой поедем за яблоками. Такая радость. Отец – староста у Казанской, уже распорядился: 

– Вот что, Горкин... Возьмешь на Болоте у Крапивкина яблок мер пять-шесть, для прихожан и ребятам нашим, "бели", что ли... да наблюдных, для освящения, покрасовитей, меру. Для причта еще меры две, почище каких. Протодьякону особо пошлем меру апортовых, покрупней он любит. 

– Ондрей Максимыч земляк мне, на совесть даст. Ему и с Курска, и с Волги гонят. А чего для себя прикажете?  –Это я сам. Арбуз вот у него выбери на вырез, астраханский, сахарный.

 – Орбузы у него... рассахарные всегда, с подтреском. Самому князю Долгорукову посылает! У него в лобазе золотой диплом висит на стенке под образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит.


После  обеда   трясем  грушовку.   За   хозяина  –  Горкин.   Приказчик Василь-Василич, хоть  у  него и  стройки, а полчасика  выберет  –  приит. Допускают  еще, из уважения, только  старичка-лавочника Трифоныч Василь-Василич, хоть  у  него и  стройки, а полчасика  выберет  –  прибежа. Плотников не  пускают,  но  они забираются  на  доски и советуют, как  трясти. (...)

Горкин ведет к грушовке, сбрасывает картуз, жилетку, плюет в кулак.– Погоди,  стой...  – говорит  он, прикидывая  глазом.  – Я  ее легким трясом,  на  первый сорт. Яблочко  квелое у ней...  ну, маненько  подшибем - ничего, лучше сочком пойдет... а силой не берись!

 Он прилаживается и встряхивает,  легким трясом. Падает первый сорт. Всекидаются в  лопухи,  в крапиву.  Вязкий,  вялый какой-то запах от лопухов, и пронзительно  едкий  –  от крапивы, мешаются  со сладким  духом,  необычайно тонким, как  где-то  пролитые духи, – от  яблок.  Ползают все,  даже грузный Василь-Василич, у которого лопнула на спине жилетка, и видно розовую  рубаху лодочкой; даже и толстый Трифоныч, весь в муке. Все берут в горсть и нюхают: ааа... гру-шовка!..      

Зажмуришься и  вдыхаешь, – такая радость! Такая  свежесть,  вливающаяся тонко-тонко,   такая   душистая  сладость-крепость  –  со  всеми   запахами согревшегося  сада,  замятой  травы,  растревоженных  теплых  кустов  черной смородины. Нежаркое уже солнце и нежное  голубое небо, сияющее в ветвях, на яблочках... (...)   

–  Да  пускай,  Панкратыч!..  –  оттирает плечом Василь-Василич, засучив рукава рубахи, – ей-Богу, на стройку надоть!..–  Да постой, голова елова...  – не пускает Горкин, – побьешь, дуролом, яблочки...

     Встряхивает и Василь-Василич: словно налетает буря, шумит со свистом, – и  сыплются дождем  яблочки, по голове, на плечи.  Орут плотники  на досках: "эт-та вот тряхану-ул, Василь-Василич!" Трясет и Трифоныч, и опять Горкин, и еще раз Василь-Василич, которого давно кличут. Трясу и я, поднятый до пустых ветвей: - Бывало, у  нас  трясли... зальешься! – вздыхает Василь-Василич, застегивая на ходу жилетку, - да иду, черрт вас..!

–  Черкается  еще, елова  голова...  на таком  деле...  – строго говорит Горкин. – Эн  еще  где  хоронится!..  – оглядывает  он  макушку.  – Да  не стрясешь... воробьям на розговины пойдет, последышек.

     Мы  сидим  в  замятой траве; пахнет  последним  летом,  сухою  горечью, яблочным  свежим  духом;  блестят  паутинки  на  крапиве,  льются-дрожат  на яблоньках. Кажется мне, что дрожат они от сухого треска кузнечиков.
–  Осенние-то  песни!..  –  говорит  Горкин грустно.  – Прощай,  лето. Подошли Спасы  – готовь запасы. У нас ласточки, бывало, на отлете... Надо бы обязательно на Покров домой съездить... да чего там, нет никого.      Сколько уж говорил – и никогда не съездит: привык к месту.

–  В  Павлове  у нас яблока...  пятак  мера! – говорит Трифоныч.  –  А яблоко-то какое - па-влов-ское!  Меры три собрали. Несут на  шесте в корзине, продев в ушки. Выпрашивают плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая на одной ноге:

     Крива-крива ручка,
     Кто даст – тот князь.
     Кто не даст – тот собачий глаз.
     Собачий глаз! Собачий глаз!

     Горкин отмахивается, лягается: –  Махонькие, что ли... Приходи завтра к Казанской – дам и пару.

     Ябпас2Запрягают в  полок  Кривую.  Ее  держат из уважения, но на Болото и она дотащит.  Встряхивает до кишок  на ямках, и  это такое удовольствие!  С нами огромные корзины, одна  в  другой. Едем  мимо Казанской,  крестимся. Едем  по пустынной  Якиманке,  мимо розовой церкви  Ивана Воина, мимо  виднеющейся  в переулке  белой  – Спаса в Наливках, мимо  желтеющего в низочке Марона, мимо
краснеющего  далеко, за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И везде крестимся. Улица очень длинная, скучная, без лавок, жаркая. Дремлют дворники у ворот,  раскинув ноги. И все дремлет: белые дома на солнце, пыльно-зеленые деревья, за  заборчиками с гвоздями, сизые ряды тумбочек, похожих на голубые гречневички, бурые фонари,  плетущиеся извозчики. Небо  какое-то  пыльное, – "от  парева", – позевывая,  говорит Горкин.   Попадается  толстый купец на извозчике,  во  всю пролетку,  в  ногах  у  него корзина с яблоками.  Горкин кланяется ему почтительно.

–  Староста  Лощенов с Шаболовки, мясник. Жадный, три меры всего. А мы с тобой закупим боле десяти, на всю пятерку.

     Вот и  Канава, с  застоявшейся радужной  водою.  За  ней, над  низкими крышами и садами, горит на солнце великий золотой  купол Христа Спасителя. А вот и Болото, по низинке, – великая площадь торга,  каменные "ряды", дугами. Здесь  торгуют железным ломом,  ржавыми якорями и цепями, канатами, рогожей, овсом  и  солью,  сушеными  снетками,  судаками, яблоками...  Далеко  слышен сладкий и  острый  дух, золотится  везде  соломкой. Лежат  на земле  рогожи, зеленые  холмики арбузов,  на соломе  разноцветные  кучки яблока.  Голубятся стайками голубки. Куда ни гляди – рогожа да солома. –  Большой  нонче привоз, урожай  на яблоки, – говорит Горкин,  – поест яблочков Москва наша.

Мы проезжаем по  лабазам,  в яблочном сладком  духе. Молодцы вспарывают тюки с соломой, золотится над ними пыль. Вот и лабаз Крапивкина.

–  Горкину-Панкратычу!  -  дергает  картузом Крапивкин, с седой бородой, широкий. – А я-то думал – пропал наш козел, а он вон он, седа бородка!

     Здороваются  за руку. Крапивкин пьет чай  на ящике. Медный  зеленоватый чайник, толстый стакан граненый. Горкин отказывается вежливо: только пили, – хоть  мы и не пили. Крапивкин не уступает: "Палка на палку – плохо, а чай на чай – Якиманская,  качай!" Горкин усаживается на  другом ящике, через щелки которого, в  соломке глядятся яблочки. 

– С яблочными  духами чаек пьем! – подмигивает  Крапивкин и  подает  мне  большую  синюю сливу,  треснувшую  от спелости. Я осторожно  ее сосу, а они попивают молча,  изредка выдувая слово из  блюдечка  вместе  с паром.  Им  подают  еще  чайник, они  пьют  долго  и разговаривают  как  следует.  Называют  незнакомые  имена,  и  очень им  это интересно.  А  я  сосу  уже третью  сливу и все  осматриваюсь. Между рядками арбузов на соломенных жгутиках-виточках по полочкам, над покатыми ящичками с отборным персиком, с бордовыми щечками под пылью, над розовой, белой и синей сливой, между  которыми сели дыньки, висит старый тяжелый образ в серебряном окладе, горит лампадка. Яблоки по  всему лабазу, на соломе.  От вязкого духа даже душно. А  в  заднюю  дверь лабаза  смотрят лошадиные головы –  привезли ящики  с машины.  Наконец  подымаются от чая  и  идут к  яблокам.  Крапивкин указывает сорта: вот белый налив, – "если глядеть на солнышко, как фонарик!" – вот ананасное-царское, красное, как  кумач, вот анисовое монастырское, вот титовка,  аркад,   боровинка,   скрыжапель,   коричневое,   восковое,  бель, ростовка-сладкая, горьковка (...).

      Горкин набирает для народа бели и  россыпи, мер восемь. Берет  и причту титовки, и апорту для протодьякона, и арбуз сахарный, "каких нет нигде". А я дышу и дышу этим сладким и липким духом. Кажется мне, что от рогожных тюков, с  намазанными на них  дегтем кривыми знаками, от  новых  еловых  ящиков, от ворохов  соломы  –  пахнет полями  и  деревней, машиной,  шпалами,  далекими садами. Вижу и радостные "китайские", щечки и хвостики их из щелок, вспоминаю их  горечь-сладость,  их  сочный  треск,  и  чувствую,  как кислит  во  рту.

Оставляем Кривую у  лабаза и долго ходим по  яблочному рынку. Горкин, поддев руки под казакин, 

–  Павловка, а? мелковата только?..

–  Сама она, купец. Крупней не бывает нашей. Три гривенника пол меры.

–  Ну что ты мне, слова голова, болясы  точишь!.. Что я, не ярославский, что ли? У нас на Волге  – гривенник такие.

– С нашей-то Волги версты долги! Я сам из-под Кинешмы.

  И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, и им это очень интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих и сует Горкину в карманы, а мне подает торчком на пальцах самое крупное. Горкин и у него покупает меру.

     Пора  домой,  скоро ко  всенощной.  Солнце уже косится. Вдали  золотеет темно выдвинувшийся над  крышами купол  Иван-Великого.  Окна  домов блистают нестерпимо, и от этого блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь, на площади, в соломе. Все нестерпимо блещет, и в блеске играют яблочки.

    Едем полегоньку,  с яблоками. Гляжу на яблоки, как  подрагивают  они от тряски. Смотрю на небо: такое оно спокойное, так бы и улетел в него.


     ЯблСпс4Праздник Преображения Господня. Золотое и голубое утро, в  холодочке. В церкви  –  не  протолкаться.  Я  стою  в  загородке  свечного  ящика.  Отец позвякивает серебрецом  и медью, дает  и дает свечки. Они  текут  и текут из ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают по плечам, над головами, идут к иконам  –  передаются – к  "Празднику!". Проплывают над головами узелочки – все яблоки, просвирки, яблоки.  Наши корзины на  амвоне, "обкадятся",  –  сказал мне  Горкин.  Он  суетится  в  церкви, мелькает  его бородка.  В  спертом  горячем  воздухе  пахнет  нынче  особенным  –  свежими яблоками.   Они  везде,   даже  на  клиросе,  присунуты  даже  на  хоругвях. Необыкновенно, весело – будто гости, и церковь –  совсем  ни церковь. И все, кажется мне, только и думают об яблоках. И Господь здесь со всеми, и Он тоже думает  об  яблоках: Ему-то и принесли  их - посмотри, Господи,  какие! А Он посмотрит и скажет всем: "Ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!"  И будут есть уже  совсем другие, не покупные, а церковные яблоки, святые. Это и есть – Преображение.

     Приходит Горкин и говорит: "Пойдем, сейчас окропление  самое начнется". В руках у него красный узелок – "своих". Отец все считает деньги, а мы идем. Ставят канунный  столик.  Золотой-голубой  дьячок несет  огромное  блюдо  из серебра, красные на нем яблоки горою, что подошли из Курска. Кругом на  полу корзинки и  узелки.  Горкин  со сторожем тащат  с  амвона знакомые  корзины, подвигают  "под окропление,  поближе".  Все  суетятся, весело,  –  совсем не церковь. Священники  и  дьякон в необыкновенных  ризах,  которые  называются "яблочные", – так  говорит мне  Горкин.  Конечно,  яблочные! По  зеленой  и голубой  парче, если вглядеться сбоку, золотятся в  листьях крупные яблоки и груши, и  виноград, – зеленое, золотое, голубое: отливает. Когда  из  купола попадает солнечный луч на ризы, яблоки и груши оживают и становятся пышными, будто  они  навешаны. Священники  освящают воду. Потом  старший,  в  лиловой камилавке,  читает  над  нашими  яблоками  из  Курска  молитву  о  плодах  и винограде, – необыкновенную, веселую молитву, – и начинает окроплять яблоки.

Так встряхивает  кистью, что летят  брызги,  как серебро, сверкают  и тут, и там, отдельно кропит корзины  для прихода, потом узелки, корзиночки...  Идут ко кресту.  Дьячки и Горкин  суют  всем  в  руки по яблочку  и  по два,  как придется.  Батюшка  дает мне  очень красивое из  блюда,  а  знакомый  дьякон нарочно, будто, три раза  хлопает  меня мокрой кистью по голове,  и холодные струйки попадают мне за ворот. Все едят яблоки, такой  хруст.  Весело, как в гостях. Певчие даже жуют на клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки, и  Горкин  пропихивает их  – живей  проходи,  не засть!  Они клянчат:  "Дай яблочка-то  еще, Горкин... Мишке три дал!.." Дают и нищим на  паперти. Народ редеет. В  церкви  видны надавленные  огрызочки, "сердечки".  Горкин стоит у пустых  корзин  и  вытирает  платочком  шею.  Крестится  на румяное  яблоко, откусывает с хрустом – и морщится:

 –   С  кваском..,  –  говорит он,  морщась и скосив  глаз,  трясется его бородка. – А приятно, ко времю-то, кропленое...

     Вечером  он  находит меня у  досок,  на  стружках.  Я  читаю "Священную Историю".

 –   А ты небось,  ты теперь все знаешь. Они тебя вспросют про Спас, или там,  как-почему  яблоко кропят, а ты им строгай и строгай...  в  училищу  и впустят. Вот погляди вот!..

     Он  так  покойно  смотрит  в  мои  глаза,  так  по-вечернему  светло  и золотисто-розовато на дворе от стружек, рогож и теса, так радостно отчего-то мне,  что  я  схватываю  охапку  стружек,  бросаю  ее кверху,  – и  сыплется золотистый,  кудрявый  дождь.  И  вдруг,  начинает  во  мне покалывать  – от непонятной ли радости,  или от яблоков,  без счета съеденных в  этот день, – начинает покалывать  щекотной  болью. По  мне пробегает дрожь,  я принимаюсь безудержно смеяться, прыгать, и с этим смехом бьется во мне желанное,  – что в училище меня впустят, непременно впустят!

 

 В оформлении материала использована фотография, сделанная в Праздник Преображения Господня в Преображенской церкви в Саввино под Москвой. В церкви сохранился уникальный  фаянсовый иконостас в бело-розовой и лазоревой гамме, созданный в начале ХХ века на заводе М.С. Кузнецова.  

Фотографии Эвы Гараевой (2023). 

 

 

Яблочный Спас

К 150-летию со дня рождения Ивана Шмелева публикуем главу из его духовного романа "Лето Господне".




Иван Сергеевич Шмелев

Иван Сергеевич Шмелев

Шмелев Иван Сергеевич (1873-1950) – русский писатель, публицист. Все его творчество было пронизано добротой к простому русскому человеку, ностальгией по неспешной красоте дореволюционной России. Биография Шмелева Ивана Сергеевича была весьма трагической, и справиться со всеми испытаниями ему всегда помогала искренняя любовь к Богу и литературе.

21 сентября (3 октября) 1873 года в зажиточном семействе замоскворецких купцов родился наследник, которого окрестили Иваном. Отец мальчика владел банями и плотничьей артелью, и его семья ни в чем не испытывала нужды. Дети воспитывались в разумной строгости, послушании, почитании религиозных традиций.
В юном возрасте образованием Вани занималась его мать, которая читала ему произведения русских классиков: Гоголя, Толстого, Тургенева. Но наиболее сильное ...

Далее...




Выпуск 39

Наши увлечения

  • Посуда общепита как предмет коллекционирования
  • Увлечения Дмитрия Менделеева
  • Катальные горки
  • Высказывания Виктора Черномырдина
  • Театральная коллекция Алексея Александровича Бахрушина
  • Коллеция рукописей Стефана Цвейга
  • О коллекции «Собрание» Давида Якобашвили
  • Рождественские вертепы в Альбендорфе–Вамбежице
  • Миниатюрные книги в моей коллекции
  • Воспоминания о пасхальных обычаях
  • Незаслуженно забытые вещи
  • Как приготовить гурьевскую кашу
  • Коллекция императора Рудольфа II
  • Как праздновали Рождество в старой России
  • Рыбная ловля в старой России
  • Издатель Джозеф Малаби Дент и его книги
  • Краткая история джинсов
  • Яблочный Спас
  • Что значит слово «генацвале?»
  • Стихи о Рождестве Христовом
  • Об агрономе Владимире Гавриловиче Бажаеве
  • Кладбище в Бахчисарае