Выпуск 3

Наша история

Дети отчизны

Кароль Модзелевский

Глава I ДЕТИ ОТЧИЗНЫ

Сентиментальное воспитание и национальная общность

Народы, народы, к чертям все народы,
стоят на пути они счастья, свободы.
Хотите вы мира? Убрать все преграды!
Не надо народов, не надо, не надо...

Яцек Качмарский

В конце 90-х гг. прошлого века я был приглашен в Центрально-Европейский университет в Будапеште, чтобы сделать доклад для тамошних аспирантов истории о варварских корнях Европы. В зале собралось не менее сотни молодых людей. Язык преподавания там английский. Я могу по-английски читать, но не преподавать, а, кроме того, никогда не пишу на бумаге и не зачитываю того, что собираюсь сказать слушателям. Поэтому я спросил, кто знает французский язык, и призналось в этом не более двадцати человек. Итальянский? Максимум десять. Что-то меня толкнуло, и я спросил насчет русского. Поднялся лес рук. Львиная доля аспирантов происходила из России или постсоветских стран. Для одних русский был родным языком, для других – общим языком жителей Империи.

После доклада мы отправились с несколькими преподавателями на ужин. Среди них была очаровательная особа, замечательная московская медиевистка Анна Михайловна Кузнецова, которая поинтересовалась, откуда я так хорошо знаю русский. Я с удовлетворением ответил, что родился в Москве в ноябре 1937 г. Собеседница просто ахнула: «Вот уж нашли вы себе место и год, чтобы родиться!»

Действительно, это было нехорошее место и время для рождения. На 1937­­­-1938 гг. пришелся апогей сталинского террора. По внесудебным приговорам так называемых троек НКВД в СССР было тогда расстреляно около миллиона человек, чаще всего городских интеллигентов. В основном эти приговоры были заочными. Приговоренные даже в глаза не видели офицеров НКВД, отправлявших их на смерть. В конце 1938 г. по приказу Сталина был расстрелян сам Николай Ежов,  народный комиссар госбезопасности, который руководил этим побоищем. После его падения практика внесудебных заочных приговоров и массовых расстрелов была приостановлена, однако весной 1940 г. к ней вернулись снова, чтобы в быстром темпе уничтожить польских офицеров из лагерей военнопленных в Козельске, Старобельске и Осташкове. Они были расстреляны так же, как и миллион их советских предшественников, и похоронены в таких же массовых могилах, в каких хоронили жертв «большой чистки» 1937-1938 гг.: в Катыни, Харькове, Медном, Быковне.

Помимо миллиона расстрелянных, в течение этих двух наиболее кровавых лет большого террора был арестованы и отправлены в лагеря, по крайней мере, десять миллионов человек.  Их значительная, может быть, даже подавляющая часть умерла за колючей проволокой. В моей семье арестовали сначала дедушку, отца моей матери. Это был горный инженер, получивший прекрасное образование в парижской Ecole des Mines, и одновременно - меньшевик, водивший дружбу с выдающимися деятелями этой ненавистной большевикам партии, так что в годы «большой чистки» срок ему был гарантирован. 9 декабря 1937 г., когда мне было семнадцать дней, арестовали также моего биологического отца — первого мужа моей матери, Александра Будневича. Он не был в оппозиции к большевикам и не занимал никакой видной должности, - обыкновенный курсант в офицерском училище танковых войск в Москве. Однако массовые репрессии, обрушившиеся на офицерские кадры Красной Армии после процесса и расстрела маршала Тухачевского, докатились и до самых низов, вплоть до курсантов. Александр Будневич получил восемь лет лагерей. По тем временам это был стандартный приговор, ничего особенного.

Впрочем, он пережил лагерь. Я встречался с ним два раза в жизни. Первый раз ­- в 1947 г.; мать отвезла меня тогда из Варшавы в Москву, и  в квартире каких-то незнакомых людей (лишь годы спустя я узнал, что хозяйка дома была моей двоюродной сестрой) мне показали чужого человека в выцветшей военной одежде и заявили: «Это твой папа. Теперь ты сам должен решить, хочешь ли ты остаться жить в России вместе с папой или предпочитаешь вернуться с мамой в Польшу». Я помню только, что от страха прижался к маминой юбке.

В другой раз мы встретились в январе 1956 г. Мать уже два года как была вдовой. Она поехала в Москву по приглашению советского аналога нашего Института литературных исследований в качестве польского исследователя  русской литературы и взяла меня с собой. Мой биологический отец приехал в Москву из Башкирии нелегально (ему все еще было запрещено находиться в столице), чтобы встретиться с нами. Но в это время была уже оттепель, месяц спустя XX съезд Коммунистической партии СССР осудил культ личности Сталина, поэтому риск наказания бывшего лагерника за нарушенный запрет и самовольный приезд в Москву был небольшим. Мы вместе гуляли по городу, сделали общий снимок у фотографа, разговаривали о лагерях, терроре и Сталине. Мне уже было восемнадцать, и эти темы не были для меня табу.

Однако до той поры – вплоть до июня 1954 г. — я ничего не знал о лагерных судьбах дедушки и отца. Еще в России, когда я подрос настолько, чтобы заметить, что у других детей есть отцы, и спрашивал о своем, мне отвечали, что идет война, поэтому отец сражается на фронте за советскую Родину. Мать писала ему письма и даже ездила на свидание по транссибирской магистрали, но не сказала ему о том, что уже связала свою жизнь с другим человеком - поляком Зигмунтом Модзелевским. В ноябре 1945 г., за три недели до того, как ее первый муж покинул лагерь, мать забрала меня с собой из Москвы в Варшаву.

Насколько участь моего дедушки в сталинском СССР была заранее предрешена, а судьба моего биологического отца умещалась в рамках массовых стандартов, настолько необычной оказалась судьба моего отчима, Зигмунта Модзелевского. По существу он стал моим настоящим отцом, потому что воспитал меня, и я думаю, что он оказал на меня глубокое влияние. Он был из Ченстоховы, родился в 1900 г. восьмым ребенком в семье железнодорожника – все как в соцреалистической книжке. Обе его старшие сестры, с которыми я еще успел познакомиться – Аполлония и Станислава – завершили свое образование в 4-классной начальной школе. Тетя Поля умела легко читать и писать и на своей ткацкой фабрике «Ченстоховянка» занималась активной  профсоюзной деятельностью. В 30-е годы во время забастовки она набросила директору джутовый мешок на голову, чтобы тот не мог увидеть, кто вывозил его на тачке за ворота. Тетку он, однако, заметил и сказал ей после, отозвав в сторонку: «Пани Боровикова, я знаю, что это вы на меня надели мешок. Если бы я был такой свиньей, за какую вы меня принимаете, то я бы выгнал вас с работы. Но у меня есть совесть, я ведь знаю, что у вас одиннадцать человек детей».

Отец  указанных детей, пан Боровик, имел хорошо оплачиваемую профессию врача, но, как выяснилось, был хроническим алкоголиком, с ним случались припадки безумной ревности,  и он тетку поколачивал. Наконец, он прибег к помощи бритвы: подрезал тетке жилы на шее и пытался перерезать себе горло. К счастью, старшая дочь Гонорка вырвала у него бритву голыми руками. За покушение на убийство он получил пять лет, и тетка говорила мне с гордостью:

«Ты знаешь, Карлуша, я проявила тогда характер и с ним развелась».

Во время оккупации тетя Поля не участвовала ни в каком подполье. Нужно было содержать детей, поэтому она вместе с дочерью Гоноратой носила контрабандное продовольствие на территорию Рейха (граница тогда была недалеко от Ченстоховы). Гонорку поймали при попытке перехода границы, и она попала в Освенцим, откуда вернулась с окаменевшим сердцем.

Зигмунт Модзелевский сохранил очень хорошие контакты с семьей, после войны он сердечно заботился о Поле, однако, получив образование, отдалился от семейной среды. У  него были выдающиеся способности, поэтому он получал стипендию, а в качестве сына железнодорожника, то есть государственного служащего, был освобожден от платы за обучение. Во всяком случае, он окончил торговую гимназию (сегодня сказали бы «экономический лицей») в Ченстохове и начал учебу на юридическом факультете Ягеллонского университета. Согласно своей официальной биографии, мой отец в 1917 г., то есть примерно за год до окончания школы, вступил в Социал-демократическую партию Польши и Литвы. Верность этой информации подтверждается его школьным свидетельством. Он происходил из католической семьи, был даже министрантом, однако в его школьном свидетельстве за 1917 г. рядом с пятеркой по религии фигурирует более низкая оценка по поведению с таким объяснением: «не слушается ксендза, перестал ходить в костел». Большое спасибо законоучителю, который поставил ему оценку за знания, а не за усердие в выполнении религиозных обрядов. Не очень, однако, понятно, наступил ли у него отход от веры под влиянием контактов с подпольной партией радикально левого толка, или же в результате частого у семнадцатилетних подростков кризиса мировоззрения. Ибо вскоре после объединения СДППиЛ с левым крылом  Польской социалистической партии в Коммунистическую рабочую партию Польши (декабрь 1918 г.), в которой отец должен был находиться с самого начала, он прервал учебу в университете и вступил добровольцем в Войско Польское, чтобы сражаться с большевиками. Для коммуниста это был поступок неслыханный. Отец сумел скрыть его ото всех. Не узнали о нем – к его счастью – и органы НКВД; не знало руководство его партии, и даже моя мама. До недавних пор не знал об этом и я.

Несколько лет назад мне позвонила в Варшаве пани Мария Вечорек, с которой мы до этого не были знакомы. Объяснила, что она племянница чехословацкой коммунистки Ядвиги Блюм, первой подруги жизни моего отца, которая вместе с ним эмигрировала в 1925 г. во Францию. Ядвига Блюм пережила там войну и сохранила личные документы моего отца, которых он, по счастью, не забрал с собой, когда в 1937 г. по поручению партии выехал из Парижа в Москву. После смерти своей тети пани Вечорек стала владелицей ее личных вещей, в том числе документов моего отца, которые она предложила мне посмотреть и даже забрать, если будет такое желание.

Среди этих документов, помимо метрики, фотографий, школьных свидетельств,  экзаменационных карточек Ягеллонского университета я нашел два воинских документа, относившихся к 1921 г.: свидетельство о демобилизации  и письмо к университетскому руководству, подписанное капитаном Чумой. Из них следует, что «командир взвода Модзелевский Зигмунт служил в качестве добровольца в 24 пехотном полку ВП, принимал активное участие в отражении большевистского нашествия под Варшавой и далее на литовско-белорусском фронте, вплоть до подписания предварительного мирного соглашения. В декабре 20 г., вследствие неважного состояния здоровья, был переведен в состав запасного батальона 24 п.п. и здесь служил референтом по вопросам просвещения, а после младшим офицером по хозяйственной части. Свои обязанности: строевого солдата, рефер. просв. и мл. офицера по хоз. части выполнял образцово». Теперь его увольняют из армии «как академика» (т.е. студента). Капитан Чума выражал надежду, «что общество надлежащим образом оценит исполнение им обязанностей по защите Родины и не откажет вышеуп. во всякой помощи при продолжении им университетских занятий».

Однако вместо того, чтобы закончить учебу, защитник Родины занялся защитой угнетенных работников. Я не уверен, был ли он коммунистом перед тем, как пойти на войну; может, и был, но перед лицом вражеского нашествия верх у него взял понятный для молодого поляка патриотический порыв, и он отправился защищать едва завоеванную страной независимость. Во всяком случае, после демобилизации уже не подлежит сомнению его вовлеченность в Коммунистическую партию, которая тем временем утратила свою легальность, так как в 1920 г. она высказалась в пользу захватчика. В коммунистической конспирации молодой Зигмунт Модзелевский быстро продвигается вперед. Он становится окружным руководителем в Силезско-Домбровском округе, т.е. шефом подпольных партийных структур. Он работал среди горняков, организовывал там забастовки. Он не рассуждал на эту тему, но и много лет спустя я чувствовал в его скупых словах и эмоциональных реакциях тесную связь с рабочей средой. Впрочем, он и сам вышел из этой среды.

Окружной партийный руководитель вскоре привлек к себе внимание полиции. Его дважды арестовывали, и оба раза ему удавалось убежать; первый раз во время транспортировки, когда на людном вокзале его как политического арестанта не сковали кандалами, а бегал он быстрее своих конвоиров; второй раз, как он мне признался в приливе хорошего настроения, с помощью подкопа. Как многократный рецидивист ПНР, я испытываю стыд за неэффективность тюремной службы во II Речи Посполитой. Полиция, однако, продолжала разыскивать беглого арестанта, поэтому партия решила направить его во Францию, чтобы он проводил там работу среди польских рабочих, в особенности горняков, множество которых работало в шахтах на территории департаментов Nord и Pas de Calais. Отец пересек границу загримированным, воспользовавшись паспортом не замеченного полицией перчаточника из Бельска, Юзефа Фишера, симпатизировавшего ПКП. Во Францию он забрал также собственные  документы, в том числе свидетельство об окончании школы. Это позволило ему начать учебу в Париже и закончить пользующуюся высокой репутацией Ecole des Sciences Politiques.

В середине тридцатых годов отец занимал уже довольно высокую позицию  в руководстве французской Коммунистической партии: он был членом ее Центрального комитета и руководил Польской секцией. W 1937 г., когда Сталин готовил ликвидацию руководящих кадров ПКП и роспуск этой партии, Зигмунт Модзелевский сделался подходящим объектом для большой чистки. Возможно, речь шла также и о том, чтобы держать под ударом руководство французской Коммунистической партии, хотя ее предводитель Морис Торез был Сталину безоговорочно верен. Коммунистический Интернационал по этой причине отправил Модзелевского в Москву. Отец знал, что это не сулит ему ничего хорошего, но обманывал себя надеждой, что его только проверят, а поскольку он чист, то вскоре и выпустят. Его арестовали вскоре после приезда в СССР, в октябре 1937 г.

На Лубянке ему обеспечили особый прием. Недостаточно было дать ему пару раз в морду или продержать стоя на ногах двадцать часов, как курсанта Будневича, а потом заочно приговорить к восьми годам лагерей. В Модзелевском видели героя показательного процесса, на котором он должен был признаться в тягчайших винах и обвинить в них еще и других. Арестованного, которому предстояло сыграть такую роль, следовало подвергнуть особой обработке. Но он уперся. Его били, не давали спать, держали в ледяном карцере – все напрасно. Он стоял на своем, что не был, как ему кричали, агентом французской и к тому же еще японской разведки. Он вел себя нагло. Следователю, который назвал его старым провокатором, он сумел ответить: «Нет, это ты старый провокатор», хотя и знал, что получит за это дополнительно.

Из-за своего упорства он потерял здоровье в пытках, однако сохранил себе жизнь и  свободу: он пережил Ежова и через полгода после его падения, в июле 1939 г., вышел из тюрьмы в рамках т.н. бериевской передышки. Так назвали остроумные россияне смягчение террора в первое время правления Лаврентия Берия в НКВД. Тогда выпустили многих заключенных, не признавших своей вины, а их несправедливый арест можно было представить как пример злостного вредительства скрытого врага, каким оказался Ежов. С моего отца были сняты обвинения и возвращено удостоверение французской Коммунистической партии (ПКП тем временем была уже распущена). В советскую компартию отец не вступил и не просил советского гражданства, но у него не было уже из-за этого неприятностей. Однако он нуждался в опеке, так как в первые недели после освобождения был не в состоянии даже удержать в руке ложку.

Польские коммунисты, находившиеся в Москве (конечно, те, что были на свободе, а не сидели в тюрьмах) нашли для него место проживания и опеку у моей мамы. Она приходилась двоюродной сестрой жене заключенного деятеля ПКП Юлиуша Майского, и через нее водила знакомство со средой московских поляков. Она также была «соломенной вдовой» заключенного курсанта Красной армии, и у нее были неплохие по тем временам жилищные условия. Мы занимали самую большую комнату в пятикомнатной квартире, чьих-то бывших апартаментах, переделанных в коммуналку  для пяти семей. В нашей просторной комнате жили только мама, я и бабушка (мой отец и дедушка уже сидели в лагерях), кроме того, в нише за занавеской жили тетя Лёля и ее муж, дядя Николай (как позднее выяснилось, осведомитель НКВД), а возле входных дверей, за фанерной перегородкой – Екатерина Федусеева, крестьянка из-под Тамбова. После какого-то семейного несчастья, а, может быть, после коллективизации, она вошла в нашу семью как особа, ведущая домашнее хозяйство  пана инженера  Вильтера, то есть моего дедушки. Она также была моей няней. Я любил Катю Федусееву большой любовью, полностью взаимной, и думаю, что в делах сердечных я очень многим ей обязан.

И вот в такой дом вошел крайне истощенный тюремным заключением Зигмунт Модзелевский. Мама его как-то выходила, выкормила с ложечки, а потом так уже и осталось. Вначале я называл его «дядя Зиг», потому что никто еще не приучал меня к мысли, что именно он станет моим отцом. Но когда началась война (для советских людей это произошло 22 июня 1941 г.) и в Москве был создан Союз польских патриотов (ZPP), то Зигмунт Модзелевский, игравший важную роль в этом союзе, заявил официально, что я его сын. В ноябре, когда немцы приближались к Москве, а родители были включены в плановую эвакуацию и отправились в город Энгельс, ко мне отнеслись как к сыну Модзелевского и отправили в детский дом, называемый Лесным Курортом. Этот дом, которым распоряжался Коминтерн, находился в Горьковской области, примерно в 1000 км на восток от Москвы. Там поместили детей тех политических иммигрантов, которые оставались на свободе, и к ним относились как к заграничным товарищам, а не как к врагам народа. По этой причине питание у нас было для военного времени вполне приличным, вроде столовского питания в мирное время. Во всяком случае, мы не знали голода, который допекал моих родителей в городе Энгельс. Нужно добавить, что Катя Федусеева не уехала вместе с родителями, а отправилась со мной в детский дом и нашла там работу на кухне, чтобы мне было к кому притулиться среди чужих людей …

 Перевод Анатолия  Нехая

Дети отчизны

В этой книге я пытаюсь разобраться в опыте собственной жизни. Вначале я даже хотел назвать ее «разбором полетов», однако неизбежное сопоставление с «очисткой совести» было бы все же ошибочным. Мне семьдесят шесть, и у меня на совести многое. Я чувствую свою вину по отношению к моим самым близким, а также по отношению к моим весьма многочисленным близким незнакомым. Публичная исповедь -­ это, однако, не тот литературный жанр, который был бы мне по силам. Я, конечно, сознаю ключевую роль, которую играют акты морального выбора как в общественной, так и в личной жизни, поэтому вынужден писать в этой книге и о них. Я, однако, избегаю здесь актов раскаяния и чтения морали. Думаю, что моим читателям, в особенности тем наследникам моей среды и моего поколения, которые будут прилагать усилия, чтобы дать свидетельство тому, что мы совершили, а также попытаются переиначить или исправить то, что у нас не получилось, ­- всем им в гораздо большей степени, чем искупление, пригодится солидный отчет о моем опыте общественной жизни, в сочетании с некоторой толикой авторефлексии. Я не собираюсь их поучать (все равно не послушают), но хотел бы предоставить им некоторый материал для размышлений.

Я по профессии историк, специализирующийся в исследованиях средневековья, то есть медиевист. Помимо отдаленных времен, которые я исследую, и древних культур, особенности которых я должен осознать, расшифровать и изложить в категориях, доступных нашей современности, я, однако, являюсь участником той истории, которая совершается на наших глазах. Мы все творим ее, часто неосознанно, в нашей ежедневной круговерти. Случаются также революционные попытки намеренного воздействия на ход истории. В 1956 году, в шестидесятые и особенно в восьмидесятые годы я сам участвовал в подобных попытках. В конце концов, нам удалось перевести стрелку истории, однако результат оказался сильно отличающимся от наших, - во всяком случае, моих - намерений и ожиданий. Как и многие наши предшественники, так, вероятно, как и многие из тех, что придут после нас, мы оказались в ситуации учеников чародея. Я думаю, что необходимо отдавать себе в этом отчет.

Опыт, которым я пытаюсь поделиться с читателями этой книги, был уделом многих людей. Я, однако, собираюсь показать его со своей  личной точки зрения. Это мой собственный опыт, существенная часть моей жизни. Но нельзя понять того, чем я занимался, без рассмотрения тех ценностей, которые служили мне примером, а, значит, и без показа тех обстоятельств, которые, начиная с детства и ранней молодости, формировали мое эмоциональное отношение к окружающему миру. Разбор моего опыта, представленный с личной точки зрения, носит в значительной мере автобиографический характер. От классической автобиографии он отличается селективностью: он учитывает лишь то, что существенным образом повлияло на мою общественную деятельность. Начать, однако, следует, как и в автобиографии ­- ­от рождения.




Кароль Модзелевский

Кароль Модзелевский, автор сенсационной книги "Клячу истории загоним. Признания подуставшего седока" - известный историк и публицист, один из духовных рководителей бунта студенческой польской молодежи в 1968 г. и один из основателей первой "Солидарности", положившей начало процессу исторических перемен в Польше в 80-е гг. ХХ века. В этой книге он делится своим политическим опытом, который одновременно является историческим опытом его поколения. Мы публикуем здесь фрагмент этой книги, получившей в Польше главную литературную премию "Ника" 2014 г. Целиком книга издана на русском языке в московском издательстве "Художественная литература" (2015).




Выпуск 3

Наша история

  • Свадьба в Кейданах
  • Из рода Милошей
  • Поляки в Кавказской войне - две грани одного явления
  • Тверские корни польских королей
  • Дети отчизны
  • Разбитое сердце Густава Олизара
  • Между двух миров (рассказ о Леоне Козловском)
  • Князь Евстахий и лагеря
  • "Легкий след жизни" Александра Корниловича
  • Между двух миров (оконч.)
  • Михал Клеофас Огиньский
  • Прогулка по "польской" Гатчине
  • Николай I и Краковская республика
  • Прототипы главных героев «Верной реки» Жеромского
  • Марина Мнишек в русской истории и русской поэзии
  • Музей Второй мировой войны в Гданьске
  • «Прощаем и просим о прощении»
  • Сталинградская символика и ее восприятие в Польше
  • 100-летие Люблинского католического университета
  • Дочки-матери
  • Полесье, 1939
  • Смытая фотография