Выпуск 6
"Stare ale jare"
Беседы о политике (отрывки из романа Генрика Сенкевича "Водовороты"
Wiry
Глава Х (т.1)
...Долго ждать Лясковичу не пришлось: едва лишь они доехали до конца аллеи, как Гронский с какой-то добродушной и доверительной заботливостью пожилого человека, не понимающего, что происходит, и готового немного поворчать, положил ему руку на колено и спросил:
— И что же вы, юноша, там натворили в Ржеслеве? Теперь дело может дойти до очень серьезных событий, а ведь вы, наверное, хотите повсюду заниматься чем-то подобным?
— В Ржеслеве мы сделали то, — отвечал Ляскович, — чего требовало благо нашей идеи.
— Но ведь речь идет о сельскохозяйственной школе, а такие школы обязательно нужны людям. Зачем вы распустили среди крестьян слух, будто земля должна была быть разделена между ними?
Ляскович заколебался, не оставить ли этот вопрос без ответа, но его разоружило выражение лица Гронского, одновременно и доброжелательное, и огорченное, и он заговорил:
— У каждой партии должны быть глаза, открытые на все, чтобы знать, что происходит в стране, и пользоваться каждым удобным случаем. В случае с Ржеслевом глазами был я, а дальше поступал в соответствии с присланными мне указаниями. Конечно, мы не могли предвидеть, как покойный распорядится своим состоянием. Но это не имеет значения. Нам не нужны школы, учреждаемые тем классом, с которым мы ведем войну — и управляемые в том же духе.
— Вам они не нужны, но они нужны народу.
— Народ научится, как вести хозяйство, и без помощи шляхты, если будет иметь, на чем учиться. Ему больше пользы принесут господские земли, чем господские школы. Землю в Ржеслеве крестьяне возделывали сотни лет, и если положить по грошу за каждый день их работы, то уплатили за нее в сто раз более того, что она стоит.
— Но ведь вы можете только пробудить жажду земли, но не сумеете ее дать. Причем, позвольте, юноша, вам сказать, что вы и ваши соратники нелогичны по отношению к собственной доктрине. Ведь ваша цель — огосударствить землю. Так вот, в таком, к примеру, Ржеслеве, земля, отданная на школу, отчасти уже огосударствлена, а, разделенная между крестьянами, превратилась бы в мелкую частную собственность.
— Огосударствление земли — это наша конечная цель, то есть отдаленная. А сейчас мы хотим привлечь народ в свой лагерь, поэтому используем те средства, которые к этому ведут. Мы не можем дать им землю, но народ сам ее возьмет.
— В наилучшем для вас случае он только пожелает ее взять. Допустим, что в таком вот Ржеслеве крестьяне, коморники[1] и работники расхватают и поделят между собой землю. И что тогда? Вы же представляете себе их распри, а потом те нагайки, суды и кровавые казни, которые на них посыплются.
— А вам не кажется, что это вода на нашу мельницу? Чем больше этого будет, тем ближе к концу.
— Значит, я верно догадался! — сказал Гронский, припомнив свои слова, сказанные Кшицкому и Долганьскому, что приглашение полиции может быть на руку агитаторам.
Ляскович уже собирался спросить, о чем это Гронский так правильно догадался, но тот опередил его и продолжал свою речь:
— Есть одно особенное обстоятельство! Когда кто-нибудь из ваших попадает в беду, когда на него сваливается тюрьма, ссылка или смерть, тогда мы — люди, не принадлежащие к вашему лагерю — те, которым вы объявили смертельную войну, говорим: жаль увлечения, жаль безумного самопожертвования, жаль юной головы — и жалеем вас. А вы не жалеете того народа, защитниками которого вы себя выставляете. Вы устраиваете забастовки на фабриках и натягиваете струну так, что та может лопнуть, а если фабриканты потом свяжут ее снова, то она окажется еще короче, чем была. Уже тысячи людей умирают от голода. А теперь вам захотелось сельских забастовок, после которых хлеб вздорожает, и его станет меньше. И кто от этого пострадает? Опять же народ. Так ведь и вправду иной раз невозможно отделаться от мысли, что вы доктрину любите больше, чем народ.
На это Ляскович ответил каким-то твердым и тупым голосом: — Это война. Жертвы в ней неизбежны.
Гронский невольно взглянул на него и, увидев его глаза, близко посаженные друг к другу, подумал: «Нет!.. Такие глаза и впрямь могут смотреть только прямо перед собой и не в состоянии объять более широкого горизонта».
Некоторое время ехали в молчании. Поднялся легкий южный ветерок и отодвинул клубы пыли вместе с запахом конского пота. Из придорожных зарослей прилетели тучи слепней и начали так жалить лошадей, что кучер поминутно отгонял их ударами кнута по спинам животных и ругательствами.
Внезапно Гронский спросил:
— Жертвы! А какому божеству вы приносите эти жертвы? К чему вы стремитесь и чего хотите?
— Хлеба насущного для людей и всеобщей свободы.
— Но в то же время вместо хлеба вы даете ему камень. А что до свободы, то, простите меня, я бы принял во внимание две мысли. Первую из них можно выразить так: беда тем народам, которые свободу ценят больше, чем отчизну! — Естественно, я не говорю об угнетенных народах, потому что в их положении понятия свободы и отчизны становятся почти идентичными, но вспомните, юноша, что на самом деле политически погубило Польшу и что теперь губит Францию, которая на наших глазах рассыпается, как бочка без обручей? Разве не любовь к свободе, что больше любви к отчизне? А вторая мысль, которая часто приходит мне в голову, это та, что в такой свободе, которая переходит границы, начертанные благом и безопасностью народа, нуждаются одни лишь негодяи. Вы, юноша, наверное, сочтете эту последнюю фразу свидетельством крайней отсталости, но, тем не менее, это правда.
На физиономии Лясковича отразилась как бы подозрительность и обида, но, поскольку было видно, что Гронский не хотел задеть его лично, а только выразил общий взгляд, то не прервал дальнейшего разговора.
— Свобода объединений и синдикатов, — сказал он, — с помощью которых пролетариат защищает себя, не терпит никаких ограничений. Вы, впрочем, путаете понятия отчизны и государства, и вас как реалиста интересует, прежде всего, государство.
А Гронский стал смеяться.
— Я — реалист? — повторил он. — Я не принадлежу к их числу. Это люди неглупые и по большей части имеющие добрые намерения, но они совершают одну ошибку. Они, представьте, как бы выходят на пахоту под весенние посевы в декабре, то есть тогда, когда лемех еще не берет замерзшей земли. Или, если хотите, другое сравнение: они покупают себе летнюю одежду в пору самой суровой зимы. Не знаю... может быть, когда-нибудь засветит солнце и им будет тепло, потому что все на свете возможно, но тем временем они отморозят себе уши, а одежду съест моль.
И, думая уже только о реалистах, продолжал:
— Реалисты предлагают считаться как раз с той действительностью, которая не желает считаться ни с ними, ни с кем-либо еще. Представь себе, например, что их сообщество носит имя Петр и что этот Петр обращается к Действительности — причем совершенно искренне — и говорит ей такие слова: «Девушка, слушай[2]! Я вот готов тебя признать и даже полюбить, но и ты взамен позволь мне постоять немного на собственных ногах, вздохнуть с облегчением и расправить усталые кости». А в ответ Действительность заявляет ему со всей уральской вежливостью: «Петр Петрович! Ты говоришь не по делу, поэтому я лишаю тебя права голоса. Речь идет не о том, чтобы ты меня признал или полюбил, а о том, чтобы ты расстегнулся и снял с себя определенную одежду, а потом сам бы улегся вон на ту лавку; а что касается остального, то поверь в мою силу и мой кнут». — Если бы меня услышал какой-нибудь реалист, он, может, и возразил бы, но в душе признал бы мою правоту, потому что таково действительное положение дел.
— Согласитесь со мной, — воскликнул не без триумфа Ляскович, — что только мы одни бьем эту Действительность по лбу.
— Вроде вы и бьете, — отвечал Гронский, — да ваш кулак отскакивает от ее каменного лба и попадает по заднице собственному обществу, которое при этом полностью выдыхается и теряет сознание. Таким путем вы даже помогаете этой Действительности.
И тут, вспомнив снова то, что он говорил о муравейнике и муравьедах, повторил это Лясковичу.
Однако Ляскович не согласился с таким сравнением, полагая, что оно лишь внешне напоминает правду, поскольку отношения между людьми нельзя сравнивать с отношениями в муравейнике. Тот, кто стремится сделать пролетариат могучим, тем самым даст народу новые силы, которых будет достаточно для того, чтобы дать отпор напастям и покушениям. Только на этом пути можно всего добиться, хотя бы по той простой причине, что имеются готовые союзники в лице пролетариата соседних народов, которые из врагов станут друзьями.
— Это тоже соглашательство, только идущее снизу, — заметил Гронский.
— И потому-то оно непреодолимо и действенно, что — снизу. Постоянно ведь слышишь: Польша! Польша! Но тот, кто поминутно это повторяет, связывает эту самую Польшу с такими пережитками, как религия, костел, консерватизм, которые уже покрываются плесенью — или с трупами, которые уже гниют. Мы — единственные, кто связывает Польшу с могучей, молодой и жизнеспособной идеей, которой принадлежит будущее, хотя бы потому, что за нее стоит вся молодежь.
— Во-первых, не вся и даже не половина, — отвечал Гронский. — Во-вторых, церковь уже пережила и переживет еще не одно общественное течение, а в-третьих, ваша идея так же стара, как стары несчастья на свете. А если вы, молодой человек, утверждаете, что тот образ, который ей придали Лассаль и Маркс, — нов, то я скажу: у вашего нынешнего социализма действительно еще пока довольно густая шевелюра, но, когда он облысеет, никто не будет над ним глумиться так, как молодежь.
— Вы все время говорите афоризмами; однако, к счастью, афоризмы — это как бы бумажные фонарики, повешенные на деревьях диалектики: в темноте их видно, но при свете солнца они угасают.
— Ну, вот, еще один готовый афоризм, — улыбаясь, ответил Гронский. — Нет, юноша, то, что я вам говорю, имеет иное значение. Я хочу сказать, что в вашем социалистическом государстве, если оно когда-нибудь будет устроено, возникнет такое подчинение человеческой личности общественному устройству, такое впихивание человека в шестерни и колеса всеобщего механизма, такой контроль и такая несвобода, что по сравнению с ними даже нынешнее прусское государство покажется храмом свободы. И, конечно же, немедленно начнется ответная реакция. Пресса, литература, поэзия, искусство объявят вам беспощадную войну — во имя свободы личности, а знаешь ли вы, молодой человек, кто понесет знамя этой оппозиции? — Молодежь! — Это такая же истина, как и то, что вон те чайки летают там, над лугами.
И он показал на стаю чаек, описывающих круги над полем, где паслась скотина.
После чего добавил:
— Во Франции уже тоже началось. Недавно несколько тысяч студентов прошлись по улицам Парижа с возгласами: «Долой Республику!».
— Это дурь, — отвечал Ляскович, — но они борются с мещанским радикализмом, а не с нами. Мы тоже этим пренебрегаем. Буржуи думают, что радикализм защитит их, в данном случае, от мести пролетариата, но они ошибаются. В то же время, сами того не желая, они торят дорогу революции.
— В этом я должен признать вашу правоту, — ответил Гронский. — Я видел в Каире, как перед экипажами пашей бегут саисы[3], крича: «С дороги! С дороги!» Такую же услугу оказывает и радикализм по отношению к вам.
— Да! — подтвердил с просветленным лицом Ляскович. А Гронский, сняв пенсне, начал стирать с него пыль, моргая при этом глазами.
— Но и между вашими, — сказал он, — также существуют различия. Одно дело социализм французский, другое — немецкий или английский, однако и в его лоне уже создаются противостоящие группировки. Поэтому я не буду говорить о социализме вообще. Меня интересует тот, вроде бы местный продукт, агентом которого вы лично являетесь, а из того, что я услышал, я могу сделать вывод, что вы принадлежите к так называемой Польской социалистической партии[4].
— Да, — энергично ответил Ляскович.
Гронский же, надев протертое пенсне, развернул паруса:
— Итак, вы, юноша, утверждаете, что имя Польши вы соединили с молодой и могучей идеей, благодаря чему влили в ее жилы молодую кровь. А я на это отвечу, что сама идея, какой бы она ни была, — настолько выродилась в ваших умах, что перестала быть общественной идеей и превратилась в общественную болезнь. Вы привили Польше болезнь, и ничего более. Новое польское здание необходимо строить из кирпича и камня, а не из динамита и бомб. А у вас нет ни кирпича, ни камня. Вы — только крик ненависти. Вы отбросили старое Евангелие и неспособны создать новое, вследствие чего в вас нет жизненных задатков. Имя вам — Ошибка, и из-за этого результат ваших действий всегда будет противоположен вашим предпосылкам. Потому что, натягивая струну забастовок, вы не приведете народ ни к чему другому, кроме слабости и бедствий, а из слабых бедняков нельзя построить сильной Польши. Это же очевидно. К тому же на одну и ту же голову нельзя надеть двух шапок, разве что одна будет скрыта под одеждой. И вот я задаю лично вам вопрос: что у вас скрыто? Ваш социализм — это что, инструмент для строительства Польши? Или же ваша Польша — это приманка и лозунг, которые должны заманить народ в ваш лагерь? Я должен признать, что те социалисты, которых считают социалистами без добавок, и которые не говорят, что они объединяют в себе рыбу и рака, — те более логичны. А вы сами обманываете себя. В действительности дело обстоит так, что даже если бы вы и захотели совершить что-то польское, то не смогли бы, так как в вас самих ничего польского нет. Школа, которую вы прошли, не отняла у вас языка — да и не могла отнять, — но она сформировала ваши умы и души так, что вы — не поляки, а русские, но такие русские, которые ненавидят Россию. Как это отразится на Польше и России, это другой вопрос, но это так. Вам в эту минуту кажется, что вы делаете революцию, а ведь это всего лишь передразнивание революции — к тому же чужой. Вы — цветы зла[5] чужого духа. Стоит взять ваши дневники, ваших писателей, поэтов и критиков! Весь их умственный аппарат — чужой. Их подлинная цель — это даже не социализм и не пролетариат, а уничтожение. В руке головешка, а на дне души безнадежность и великое nihil[6]! А ведь известно, откуда это родом. Галицийский социализм, — это тоже не Аполлон Бельведерский, но у него, однако, уже другие черты и не такие широкие скулы. В нем нет такого бешенства, но нет также той тоски и печали, которые так претят латинской культуре. Вы похожи на плод, с одной стороны зеленый, а с другой — гниющий. Вы больны. Этой болезнью объясняется ваше беспредельное отсутствие логики, основанное на том, что, выступая против войн, вы создаете войну; выступая против военных судов, вы выносите приговоры без всякого суда; выступая против смертной казни, вы суете людям в руки браунинги и говорите: «Убий!» — Той же болезнью объясняются и ваши безумные порывы, и ваше полное безразличие к тому, что будет дальше, а также к судьбе тех несчастных людей, которых вы превращаете в свой инструмент. Пусть они убивают, пусть грабят кассы, а вот повиснут ли потом в петле или станут негодяями, — вам и дела нет. Ваше nihil позволяет вам плевать и на кровь, и на этику. Вы широко раскрываете двери даже самым известным негодяям, и позволяете им представлять не собственное негодяйство, а вашу идею. Вы, говоря в общем, носите в себе погибель и Польшу связываете с погибелью. В вашей партии, несомненно, есть люди способные на жертву и руководствующиеся добрыми намерениями, но слепые, которые в своей слепоте служат не тому, о чем они думают.
© Милана Ковалькова, перевод
[1] Безземельные крестьяне, живущие в чужих избах
[2] «Девушка, слушай…» – начало баллады Адама Мицкевича «Романтичность»
[3] Слуги
[4] Польская социалистическая партия (Polska Partia Socjalistyczna) – партия, существовавшая в 1892–1948 гг.
[5] «Цветы зла» (фр. Les Fleurs du mal) — сборник стихотворений французского поэта-символиста Шарля Бодлера (1821–1867).
[6] Ничто (лат.)
Глава VI (т.2)
…В салоне они попали на беседу о политике. Высокий старый господин с белой гривой, который был коллегой и другом покойного Отоцкого и одновременно редактором одного из крупных варшавских изданий, говорил:
— Думается мне, что это новое положение вещей сохранится теперь надолго, а ведь это — приступ истерии, после которого наступает истощение и прострация. Я давно живу на свете и не раз подобное видал… Это так! Это глупая и дурная революция.
Если бы Свидинский услышал от какого-нибудь энтузиаста, что это умная и освободительная революция, то непременно встал бы на позицию старого редактора, но поскольку он вообще пренебрегал журналистами, а в особенности его раздражало то, что старичок в некоторых кругах считался авторитетом в вопросах политики, он тут же стал ему возражать:
— Только бездонная наивность консерваторов, — изрек он, — может заставить их требовать от революции разума и доброты. Это то же самое, что, например, требовать от пожара кротости и рассудительности. Любая революция — это дитя страсти, а не разума, гнева, а не любви. Ее задача — разрушить старую форму глупости и зла и насильно втолкнуть жизнь в новую.
— А как вы эту новую форму себе у нас представляете?
— Разумеется, также как глупость и зло, но — новые. К таким переменам сводится и наша история и даже история человечества в целом…
— Это философия отчаяния.
— Или смеха.
— Ну, если смеха, то и эгоизма.
— Именно так. Моя партия начинается с меня и на мне заканчивается.
Гронский нетерпеливо причмокнул, а редактор снял очки и, моргая глазами, стал протирать их платком.
— Простите, — произнес он флегматично, — ваша партия может быть очень любопытной, но я предпочел бы поговорить о других.
— Менее любопытных…
Но старый журналист уже обратился к Гронскому:
— Наши социалисты взялись за перестройку нашего дома, позабыв, что мы живем в тесноте лишь в нескольких его комнатах, а в других — живут чужие люди, которые нам этого не позволят. А, впрочем, нет! Эти несколько комнат они нам позволят развалить, но не дадут восстанавливать.
— Тогда лучше весь дом взорвать динамитом, — вставил Свидинский.
Но это замечание было обойдено молчанием, после чего Гронский сказал:
— Меня поражает только одно, что наши консерваторы обращают весь свой гнев не на революционеров, а на национал-патриотов, которые не хотят революции и у которых достаточно сил, чтобы ее не допустить. Я понимаю, что этим занимается чужая бюрократия, но почему же ей вторят наши patres conscripti[1]?
Редактор надел очки, он успел намочить палец в чае, пока искал чашку, наконец, поднес ее к губам, отпил и ответил:
— Причина этому в их бóльшей слепоте, но и в бóльшей рассудительности.
— Что? — воскликнул Свидинский, которому пришелся по вкусу этот ответ.
А сосед из Залесина, жадно ловивший слова журналиста, спросил:
— Как это, милостивый государь? Я не понимаю.
— Вот так, — ответил редактор. — Их бóльшая слепота вытекает из более узкого кругозора, из неспособности смотреть в отдаленное будущее, в те времена и те века, которые только наступают и для которых в сто раз большее значение имеет то, чтобы великий Огонь не угас, нежели мелкие, сиюминутные выгоды. Нужно иметь чутьё будущей истории, а у них его нет. Они чем-то подобны Исаву, который уступил первородство за горшок чечевицы. Нам же ничего уступать нельзя. Абсолютно ничего! Но когда речь идет о единичных моментах, о состоянии и об отношениях в обществе в данный момент, они в сто раз рассудительнее, искуснее, они допускают значительно меньше ошибок в деталях и смотрят трезвее. Я говорю об этом совершенно непредвзято, потому что сам отношусь к беспартийным.
— То есть тем, которые не правы ни в настоящем, ни в будущем, — вставил Свидинский. — Впрочем, я согласен, что разница между реальными взглядами политиков и чувствительных патриотов, да и вообще энтузиастов, состоит в том, что из политической умеренности можно чеканить монету, пусть порой и фальшивую, но зато сразу, а из политических чувств, излишне горячих и резких, — лишь в будущем. История подтверждает это на каждом шагу, ведь то, что лет сто, пятьдесят и даже двадцать тому назад казалось либо политическим, либо социальным безумием, сегодня вошло в нашу жизнь. И так будет всегда.
— Возможно, — ответил Гронский, — но это справедливо лишь до тех пор, пока радикализм понятий или ярость чувств не перерождается в наши дни в великое и глупое сиюминутное действие; а если так происходит, то совершается преступление и рождается ошибка, угрожающая и будущему. А так происходит чаще всего.
— Я тоже полагаю, что именно этого боятся консерваторы, — отвечал журналист. — Излишне горячий и, следует признать, зачастую опрометчивый и бессмысленный в своих проявлениях патриотизм ужасает их. Раньше они опасались, как бы крестьяне, которые читают «Поляка», не взялись за косы. А сейчас их бросает в дрожь, когда у какого-нибудь энтузиаста вырвется слово о будущем польском государстве.
— Польское государство! — сказал, иронично хихикая, Свидинский. — Расскажу вам анекдот. Один российский чиновник сошел с ума и впал в манию величия. Разумеется, для него мания состояла в том, что он себе вообразил, будто его чин — самый высокий из всех как на земле, так и на небе. И как вам кажется, кем он себя вообразил?
— По меньшей мере, Господом Богом!
— Берите выше.
— Признаюсь, мое воображение меня подводит, — ответил Гронский.
— Вот видишь. А он всё же придумал чин еще более высокий, поскольку вообразил себя председателем Святой Троицы! Понимаешь? Существует комитет, состоящий из Отца, Сына и Святого Духа, а он — председатель. Разве это не выше!
— И правда. А почему ты привел этот анекдот?
— В качестве довода, что для больных мозгов нет ничего невозможного, и что… только такие мозги могут мечтать о польском государстве.
Гронский немного подумал и сказал:
— Двадцать миллионов человек — это все же материал; признай, что председательство в Святой Троице возможно в гораздо меньшей степени. Что ты знаешь о будущем, и кто может его предсказать? Ты можешь только сказать, что в нынешних условиях мысль о создании чего-либо подобного насильно, путем революции была бы ошибкой и даже преступлением. Но наш народ съедят лишь в том случае, если он сам даст себя съесть. А если не даст? Если он великим и благородным трудом создаст просвещение, социальную дисциплину, благосостояние, науку, литературу, искусство, богатство, бодрый вид, здоровье, спокойную внутреннюю силу, то — что тогда? А кто сегодня может сказать, как сложатся в будущем политические и социальные отношения? Кто может поручиться, что современные системы управления не изменятся полностью, не падут и не будут признаны столь же идиотскими и преступными, как, например, в наше время признаны пытки? Кто может угадать, какие течения возникнут в этом огромном море человечества? Человека, который, например, сказал бы во времена Цицерона, что общественное хозяйство может обходиться без рабства, сочли бы сумасшедшим, и все же сейчас рабства нет. И в политических отношениях может произойти нечто подобное. Современные отношения, основанные на принуждении, могут измениться на добровольные и свободные союзы. Тогда современные угнетатели, возможно, сами нам скажут: устройте все так, как вы хотите! В настоящее время это кажется совершенно наивной мечтой, но будущее несет в своем чреве такие сюрпризы, какие не снились не только политикам, но и философам. Я не знаю, будет ли так, но и ты ведь не можешь быть уверенным, что так не будет. А потому я вижу потребность в усердной работе и не вижу необходимости зарекаться и отказываться от каких-либо идеалов. И скажу тебе больше: поляк, который в глубине души не носит идеал независимости, это в некоторой степени — отступник, и я не понимаю, почему он не отречется от всего.
— Напиши это в стихах и по-латыни, — ответил с нетерпением Свидинский, — потому что так ты будешь морочить голову меньшему числу людей.
И поскольку ему, судя по всему, уже надоела эта беседа, добавил:
— Довольно об этом. Я вешаю трубку и прерываю разговор. Сегодня нужно заниматься не политикой, а виновницей торжества, а ей такие вещи наверняка скучны.
И сказав это, он обратился к стоявшей рядом с мисс Анней Марыне, но та, тряхнув головкой, бодро заявила в то же мгновение:
— Разумеется, я разделяю мнение пана Гронского!
И покраснела до ушей, потому что все начали смеяться. Свидинский же ответил:
— Ну, если так, то всё в порядке…
© Милана Ковалькова, перевод
[1] Patres conscripti (лат.) — термин римского государственного права, обозначавший сенаторов.
Беседы о политике (отрывки из романа Генрика Сенкевича "Водовороты"
Роман Генрика Сенкевича "Водовороты" (Wiry), навеянный событиями революции 1905 года в России и Польше, не потерял своей актуальности до наших дней. В приводимых отрывках один из главных героев книги, интеллигент Гронский, беседует о политике сначала со студентом-революционером Лясковичем, а затем с опустившимся аристократом Свидинским - типичным "троллем", выражаясь современным языком.
Генрик Сенкевич
Генрик Сенкевич (польск. Henryk Sienkiewicz), (1846–1916), — выдающийся польский писатель, известен как автор многих исторических романов, лауреат Нобелевской премии по литературе 1905 года. Был членом-корреспондентом (с декабря 1896 г.) и почётным академиком (с ноября 1914 г.) Императорской Санкт-Петербургской академии наук по отделению русского языка и словесности.
Героями многих произведений Сенкевича являются дети («Янко-музыкант» – талантливый деревенский мальчик, избитый насмерть за попытку сыграть на скрипке; «Из дневника познаньского учителя» – мучения маленького Михала, которого заставляют учиться в прусской школе). Еще одна тема – это судьба простых крестьян, которые вынуждены служить в армии захватчиков: «Эскизы углем», «Бартек-победитель». Вдохновением для многих новелл стали проблемы, с которыми писатель столкнулся, путешествуя по Америке: например, тема жизни эмигрантов в чужой для них действительности («За хлебом»), ...