Выпуск 11

Переводчики и авторы

Милош как состояние

Сергей Морейно

Начну с небольшого стихотворения, взятого из книжки «Избавление» («Ocalenie» [Спасение], 1945). Оно называется «Встреча».

 Выехали еще затемно, в полях лежал снег,
Проснулась алая птица, была ночь.

Внезапно перебежал дорогу заяц,
А кто-то из ехавших указал на него.

Давно это было. Ныне в иной земле
И заяц, и тот, что его заметил.

Радость моя, где же они теперь:
Взмах руки, линия горизонта, треск колч —
Спрашиваю в задумчивости, не в печали.

 Чеславу Милошу в этом году исполняется 105 лет. Его присутствие до сих пор с такой силой ощутимо, что я обхожусь без частицы «бы». Для меня Милош, почитаемый в просвещенном мире как философ, гуманист etc., в первую очередь - великий поэт. Хотя свою Нобелевскую премию (1980) он получил скорее по причине необыкновенной популярности его эссеистики (видимо, как и Иосиф Бродский). Тем не менее, он остается практически на вершине того небольшого списка нобелевских лауреатов по литературе, чьи кандидатуры почти не вызывают сомнений.

Милош все время писал. Он был, как говорят поляки, титаном работы. Он сделал ставку на тот посыл, message, что поступал (некогда поступил) к нему со стороны высших сил, и приложил всю свою волю, умение, терпение, чтобы передать его дальше. Иногда он раздражающе многословен, порой невероятно зануден и дидактичен, частенько от его верлибров тошнит, но он — победитель. Он — услышан.

С возрастом Милош из посредника превращается в локатор: в какой-то рефлексирующий полуавтомат. Он считает нужным отзываться буквально на всё. Прочитал Эммануила Сведенборга — пишет о Сведенборге. Прочитал Уильяма Блейка — пишет о мистике Блейка как о чем-то очень важном и серьезном, при этом сам ни на йоту не будучи мистиком. Услышал о теории Большого взрыва — пишет о ней, абсолютно не понимая, что это такое, и уподобляя ее средневековым схоластическим представлениям о Божественном свете. Его непрерывное письмо не становится графоманским лишь потому, что он действительно постоянно «включен» в поле вещания.

Младенческой непосредственностью восприятия и реакции он напоминает Гете, который счел необходимым и даже возможным построить теорию цвета, оспаривая самого Ньютона. И этим (а еще тем, что оба прожили долгую, исключительно плодотворную жизнь) они с Гете отличаются от Пушкина и Мандельштама. Впрочем, полагаю, значение, вернее, значимость Пушкина и Мандельштама в перспективе может оказаться выше значимости Гете и Милоша. Причем меня трудно заподозрить в русофильском шапкозакидательстве, поскольку Пушкин, в конце концов, был негром, а Мандельштам — польским евреем. В сравнении с Мандельштамом Милош, как сам он написал в «Песнях Адриана Зелинского», — «младенец, не способный отличить краюхи от зернышка тмина».

Однако именно с него «рациональный тренд» в мировой поэзии укрепился на несколько десятилетий. Возобладало негерметичное, в целом неметафоричное (если не считать метафорами неизбежные подростково-эротические аллюзии Бродского) направление рационалистов с теоретически-гуманистичным мышлением. Я говорю «теоретически», поскольку их интересовал не столько человек как таковой (хотя формально, скажем, Милошу НП была присуждена за то, что он «с бесстрашным ясновидением показал незащищенность человека в мире, раздираемом конфликтами»), сколько сохранение некоего предугадываемого равновесия. О каждом из нас, включая себя самого, он размышляет, как о том своем зайце — «в задумчивости, не в печали», даже если зайцу очень плохо и он нуждается в жалости.

Я думаю, что таким образом мироздание отреагировало на эпоху жутких тираний XX века. Чтобы охранить свое равновесие перед угрозой тотальной власти не личностей, но воплощений (по-моему, мы всё яснее видим, что недавние и нынешние тираны — это не персоны, а состояния, скопления каких-то могучих и, очевидно, темных сил), мироздание решает оставить за собой, как минимум, трибуну. Не сцену, на которой кривлялись бы романтики, обращаясь к разнузданной элите, а рупор, здравый голос, способный противостоять сталинско-гитлеровскому маршу.

И, возможно, относительно недавнее присуждение НП Тумасу Транстремеру, который, в отличие от Милоша, не просто ужасается, ощущая потустороннее присутствие:

Вот, собственно, что стоит воспеть: день.
Но по другую сторону ярится первозданная мощь,
черти, глумясь над верящими в свое первородство,
расшвыривают груды кровавого мяса,
славят материю без замысла и конца
и начало агонии,
в которой вывертом влечения к себе
предстанет все, что любили [ЧМ],

—  но верит в него, как в один из факторов восстановления и удержания равновесия:

 Мне остался в наследство темный лес, куда хожу редко.
Но день настанет, когда местами поменяются мертвые и живые.
И тогда лес начнет движение. У нас есть надежда [TT], —

 означает, что мироздание привлекает новые эшелоны человеческого разума (в широком смысле), готовясь дать отпор хаосу в грядущих битвах:

Засунув руки в свои гайднокарманы,
я подражаю тому, кто спокойно смотрит на мир.
Я поднимаю свой гайднофлаг, что означает:
«Мы не сдаемся. Но хотим мира» [ТТ].

 За Милошем, как и — признаем это — за Бродским, стоят некие силы, достаточно мощные, чтобы можно было и самого Милоша трактовать как «состояние». Обольщаться, правда, не стоит: ниоткуда не следует, что это силы добра — в нашем, «домашнем» понимании добра (здесь я пытаюсь обыграть название книги Милоша «Домашняя Европа» (она же «семейная», «родная»), которую Барбара Торунчик, редактор «Литературных тетрадей», назвала «антидотом», противоядием к книге «Плененный разум»).

Рассуждая об «аморальности искусства» на базе известной новеллы Томаса Манна «Тонио Крегер» (где Манн в ко-торый раз говорит о литературе и искусстве как о болезни), зрелый Милош отдает должное мысли Манна, против которой восставал в юности: «Позже поэту придется испытать, насколько болезненно для его морального самочувствия осознание того факта, что отнюдь не самые благородные, наиболее человечные мотивы являются его союзниками, но его “холодная, въедливая стойка”, — даже когда он пишет стихотворение против бесчеловечности. Именно это не только не дает особых прав поэту, но повышает требования к поэзии».

 Милош родился в Литве и ощущал себя литовцем, пусть даже пишущим по-польски. Он — одна из тех фигур нашего польско-белорусско-литовско-латышско-русско-еврейского Земноморья (кстати, подобная фигура в Латвии — это, безусловно, Визма Белшевица), которые я охарактеризовал бы как «стражей границ»: не  государственных, конечно, а границ Равновесия. Между тьмой и светом, малым и большим, своим и «всехным», живым и мертвым.

Понятно, такое занятие накладывает на человека определенный отпечаток. Пребывание в «пограничной страже» может заморозить человека, сделать его черствым, чванливым, чересчур серьезно относящимся не только к своему занятию (что похвально), но и к себе самому и своим результатам в нем. Для Милоша эта опасность усугублялась спецификой его деятельности: дипломат, профессор, — а впоследствии и статусом лауреата. Тем не менее, здравая сельская и в чем- то даже крестьянская закалка (хотя по крови он шляхтич) спасает его и здесь. Сделав, как я уже говорил, значительную ставку на свой ход, на свою собственную игру, он всегда был не только готов к поражению, но изначально принимал любую победу как поражение.

Вот он пишет в «Чародейской горе» (сборник «Гимн жемчужине», 1983):

 Выходит, не обресть величия и не спасти вселенной?
Чести мне не снискать, ни жезла и ни державы?
К тому ли вел возлюбленного себя,
Дабы плести стихи туманам и альбатросам,
Слушая, как внизу гудят судовые сирены?

Так всё позади. Что позади? Да жизнь.
Заплачу ли над собственною, напрасной.
Облачного островка с лежбищем нерп
И скудной пустыни достаточно,
Чтобы сказать йес, так, да.
«Даже во сне мы трудимся над становлением мира».
Только в терпении родится терпение.
Из пустоты свивал невесомую нить.
И лез по ней, и несла меня.

 Вернусь к сопоставлению с Пушкиным и Мандельштамом. Их резонанс (международное признание) слабее, чем у Милоша и Гете, но не из-за обыкновенной непереводимости, а из-за трудностей глубинной интерпретации текста. И Пушкин, и Мандельштам пытаются на свой лад, страх и риск анализировать идущую на них информацию, делать выводы, предсказывать, пророчествовать. Известно, что «избрал немудрое мира сего», «открыл простым и малым сокрытое от мудрых». Однако Бог не придерживается бинарной (восточной, а также российской) модели отношений: горячо — холодно, плохо — хорошо; либо тирания, либо анархия. Он, как ни странно, западник, только не открывает своей тернарной (триединой) модели непосвященным. Ангелу Лаодикийской церкви Он, как известно, говорит: «Ты ни холоден, ни горяч; о, будь ты холоден или горяч! Но ты тепл, и за это изблюю тебя из уст Моих».

Вот это и есть третий член модели — быть теплым. Это связка между крайностями, передаточное звено, сустав! Быть мудрым — значит быть теплым. А кроме стадии младенчества есть еще стадия пророка, которому не просто открыто нечто, а всё — и сразу (Стругацкие в «Гадких лебедях» о том, почему все пророки были пьяницами: «Потому что уж очень это тоскливо: ты все знаешь, а тебе никто не верит»),

Пушкин с Мандельштамом, каждый в свое время, получили приглашение в лигу пророков, и отыграли там по несколько сезонов. Результаты — «Борис Годунов» и «Стансы» или «Ода Сталину» — не вполне поняты до сих пор.

Я бы сравнил Мандельштама с бразильским футболистом Пеле. Сам я видел его игру лишь по телевизору, но отец мой рассказывал, что Пеле был как раз таким игроком, который знал, что через минуту будет гол, пока сам еще стоял у своих ворот. Вот он вдруг сорвался, побежал, никто ничего не понял... удар — гол!

Мандельштам, начиная «Стансы» или «Оду», уже чуял, что это будет не славословие, но приговор Сталину. И Сталин, наделенный силой своего состояния-воплощения, почувствовал это и показал ему желтую карточку. А склонный к крайностям Мандельштам, говорят, сам себе заменил ее на красную.

И все же Милош оказался достаточно серьезным спортсменом, чтобы тренер упорно продолжал ставить его на игру. Я, между прочим, думаю что, например, Уинстон Хью Оден отсидел почти всю жизнь на скамейке запасных по причине избыточной ироничности. Сам же Милош незадолго до присуждения ему НП в стихотворении «Не так» из книги «От восхода солнца и до его заката» с горечью, хотя и не без иронии, признавал: 

Ни разу не спел в полный голос, хотя желал бы вознести иные хвалы.
Открыто и без иронии, полюбовницы смердов.
За семью кордонами, под рассветной звездой,
Речью огня, и воды, и рептилий.

 На самом-то деле — спел. Открыто и без иронии.

 

Милош как состояние

Во время Милошевского фестиваля 2017 года в Кракове на одном из его мероприятий мне довелось встретиться с «нашими» переводчиками, Игорем Беловым и Сергеем Морейно, хоть и живут они теперь не в России: один в Варшаве, а другой - в Риге. Сергей презентовал свою новую книгу переводов Чеслава Милоша с названием «На крыльях зари за край моря». Оказалось, что это перевод поэмы Милоша «Где солнце заходит и куда садится». Книга, выпущенная издательством «Русский гулливер», Москва, 2016, содержит обширный комментарий, отражающий видение Милоша автором. Фрагментом из него я и хочу поделиться с нашими Читателями.(АН)




Выпуск 11

Переводчики и авторы

  • Проблемы перевода стихотворений Чеслава Милоша на русский язык: ритмико-интонационный аспект
  • Мицкевич и Пушкин
  • Густав Херлинг-Грудзинский и Федор Достоевский
  • Виткевич и Петербург
  • О поэзии Яна Твардовского
  • Тадеуш Ружевич и Карл Дедециус
  • Десять заповедей переводчика
  • Булгаков и Сенкевич
  • «Водовороты» – забытый роман Генрика Сенкевича
  • О Паоло Статути – переводчике русской и польской поэзии
  • Вечер памяти Владимира Британишского
  • Как переводить Мицкевича? Размышления Филиппа Вермеля
  • О переводах романа «Шляхтич Завальня» Яна Барщевского.
  • Волколак
  • Младший книжник. О книгах, их чтении и написании
  • Милош как состояние
  • «Они жили на Верной» (прототипы Рудецких - героев романа Жеромского)
  • Переводчик Карл Дедециус – участник Сталинградской битвы
  • Детская писательница Малгожата Мусерович
  • Переводы Буниным «Крымских сонетов» Адама Мицкевича
  • Николай Васильевич Берг - первый переводчик «Пана Тадеуша»
  • Поэтический язык Чеслава Милоша
  • Марыля Шимичкова в гостях у Мехоффера