Выпуск 23
Поэзия и проза
Сердце Шопена
Практически все знают, что Шопен умер 17 октября, в два часа ночи («in small hours»[1], как гласит англоязычная версия «Википедии»). У смертного одра присутствовали несколько ближайших друзей, в том числе сестра Людвика, которая самоотверженно ухаживала за Фредериком до самого конца, а также ксендз Еловицкий: потрясенный безмолвным звериным умиранием истощенного тела, бесконечной борьбой за каждый глоток воздуха, он сначала упал в обморок на лестнице, а потом — из чувства противоречия, не вполне, впрочем, осознанного, — нарисовал в своих дневниках более эстетичную версию смерти великого музыканта. В частности, ксендз писал, что последними словами Фредерика были: «Я пребываю у источника всяческого счастья» — явная ложь, хотя, безусловно, красивая и трогательная. На самом деле, по воспоминаниям Людвики, Шопен ничего не сказал, тем более что уже несколько часов был без сознания. Единственное, что в конце концов исторгли его уста, — это струйка темной густой крови.
Теперь Людвика, усталая и замерзшая, едет в почтовом дилижансе. Они уже подъезжают к Лейпцигу. Влажная зима, с запада их догоняют тяжелые чернобрюхие тучи — наверное, вот-вот пойдет снег. Похороны состоялись много месяцев назад, но Людвику ждут еще одни, в Польше. Фредерик все время повторял, что хочет быть похоронен на родине, а поскольку хорошо знал, что умирает, старательно спланировал и свою смерть, и похороны.
Сразу после его кончины приехал муж Соланж[2]. Он появился сразу, словно заранее подготовился и — надев пальто и ботинки — ждал только стука в дверь. Он принес кожаный саквояж с хирургическими инструментами. Сперва натер жиром безвольную ладонь умершего, аккуратно и почтительно уложил ее в деревянную ванночку и залил гипсом. Потом с помощью Людвики снял посмертную маску — пока черты не слишком застыли, пока не проникла в них смерть, что лепит все лица по одному образцу.
Потихоньку, без лишнего шума, было исполнено и другое желание Фредерика. На второй день после смерти рекомендованный графиней Потоцкой[3] медик велел обнажить тело до пояса, затем, разложив вокруг грудной клетки простыни, ловким движением острого скальпеля вскрыл ее. Присутствовавшей при этом Людвике показалось, что тело вздрогнуло и словно бы даже вздохнуло. Когда простыни окрасились почти черными сгустками крови, она отвернулась к стене.
Медик ополоснул сердце в тазу, и Людвика удивилась, какое оно большое, бесформенное и бесцветное. Сердце брата с трудом умещалось в банку со спиртом, и медик посоветовал заменить ее на большую. Ткани не должны сдавливаться и не должны касаться стеклянных стенок.
Сейчас Людвика дремлет, убаюканная мерным постукиванием колес, а в дилижанс напротив нее, рядом со спутницей Людвики Анелей, садится какая-то дама — посторонняя, но вроде бы знакомая, еще по Польше. В запыленном траурном платье, какие носили вдовы повстанцев, с большим крестом на груди. Лицо опухшее, потемневшее от сибирских морозов, ладони в серых прелых перчатках сжимают банку. Людвика со стоном просыпается и проверяет содержимое корзинки. Все в порядке. Она поправляет сползший на лоб чепец. Бранится по-французски: шея совершенно одеревенела. Анеля тоже пробуждается, раздвигает занавески. Плоский зимний пейзаж пронзительно печален. Вдали видны деревеньки, погруженные в серую влагу людские колонии. Людвике кажется, будто она движется по огромному столу — словно насекомое под внимательным взглядом какого-то монстра-энтомолога. Она вздрагивает и просит у Анели яблоко.
— Где мы? — спрашивает Людвика, выглядывая в окно.
— Осталось несколько часов, — успокаивает ее Анеля и подает спутнице прошлогоднее сморщенное яблочко.
Отпевание должно было состояться в церкви Мадлен, служба уже заказана, а пока на Вандомскую площадь шли толпы друзей и знакомых, желающих проститься с композитором. Несмотря на зашторенные окна, солнце пыталось проникнуть вовнутрь и поиграть с теплыми красками осенних цветов: фиолетовых астр и медовых хризантем. Внутри царило мерцание свечей, отчего все оттенки казались глубокими и сочными, а лицо умершего — не таким бледным, как при дневном свете.
Оказалось, что желание Фредерика — чтобы на его похоронах был исполнен «Реквием» Моцарта — трудновыполнимо. Друзьям умершего удалось, задействовав все свои связи, собрать превосходных музыкантов. Согласился выступить лучший бас Европы Луиджи Лаблаш[4] — забавный итальянец, в совершенстве подражавший любому голосу. Действительно, в один из вечеров перед похоронами, на неофициальном приеме, он изображал Фредерика так точно, что публика хохотала — несколько смущенно, поскольку тело умершего еще не было предано земле. Но в конце концов кто-то заметил, что это не что иное, как свидетельство памяти и любви. Так, мол, Фредерик дольше пребудет среди живых. Все помнили, как ловко и язвительно пародировал окружающих он сам. Да, Фредерик обладал многими талантами.
В общем, все оказалось не так просто. В церкви Мадлен не разрешалось петь женщинам — ни в хоре, ни соло. Такова вековая традиция: никаких женщин. Только мужские голоса, в крайнем случае кастраты (в глазах церкви, даже мужчина без яиц предпочтительнее женщины, — прокомментировала это исполнительница партии сопрано, итальянская певица Грациелла Панини), но где в наши дни, в 1849 году, найти кастратов? Однако как же петь «Tuba mirum»[5] без сопрано и альта? Священник из церкви Мадлен сказал, что обычай не нарушит даже ради Шопена.
— Сколько нам держать тело? Господи, Боже мой, неужто в Рим с этим вопросом обращаться? — восклицала выведенная из себя Людвика.
Поскольку октябрь был довольно теплым, тело перенесли в морг. Под свежими цветами его почти не было видно. Оно лежало в полумраке, маленькое, истощенное, лишенное сердца; белоснежная рубашка скрывала грубые швы, которыми стянули грудную клетку.
Тем временем шли репетиции «Реквиема», а высокопоставленные друзья умершего осторожно вели переговоры со священником. В конце концов решили, что женщины — солистки и хор — будут находиться за черной ширмой, невидимые для прихожан. Возмущалась одна только Грациелла, все остальные согласились, что в данной ситуации лучше так, чем никак.
В ожидании похорон друзья Фредерика каждый вечер собирались у его сестры или у Жорж Санд, вспоминали умершего. Ужинали, делились городскими сплетнями. Это были странно спокойные дни, словно бы выпавшие из рамок обычного календаря.
Грациелла, миниатюрная и смуглая, с гривой вьющихся волос, была знакомой Дельфины Потоцкой, и обе они несколько раз навещали Людвику. Потягивая ликер, Грациелла подшучивала над баритоном и дирижером, но больше всего любила поговорить о себе. Как и все художники. Она хромала на одну ногу — получила травму в минувшем году, во время уличных беспорядков в Вене. Толпа перевернула ее экипаж, полагая, видимо, что в нем разъезжает богатая аристократка, а не актриса. Грациелла питала слабость к дорогим экипажам и нарядным туалетам, наверное, потому, что родилась в Ломбардии, в семье сапожника.
— Неужели артист не имеет права ездить в богатом экипаже? Если кто-то в жизни чего-то добился, разве не может он немного себя побаловать? — говорила Грациелла с итальянским акцентом, отчего казалось, будто она слегка заикается.
Ей не повезло оказаться в неподходящем месте в неподходящее время. Революционно настроенная толпа, не решаясь напасть на охраняемый гвардейцами дворец, принялась грабить императорские коллекции. Грациелла видела, как из залов вытаскивали все, что казалось народу аристократическим декадансом, роскошью и признаком барского жестокосердия. Разъяренные люди выкидывали в окна кресла, распарывали диваны, сдирали со стен дорогие панели. С грохотом лопались красивые хрустальные зеркала. Крушили они и витрины с археологическими коллекциями. Выбивая стекла, швыряли на мостовую окаменелости. Моментально растащили коллекцию полудрагоценных камней, после чего взялись за скелеты и чучела. Какой-то народный трибун призывал по-христиански похоронить чучела людей и прочие мумии или же раз и навсегда уничтожить эти свидетельства узурпации власти над человеческим телом. Люди развели огромный костер, в который бросали все, что подворачивалось под руку.
Экипаж перевернулся так неудачно, что каркас кринолина поранил Грациелле ногу и, видимо, перерезал нерв — сохранился небольшой парез. Рассказывая об этих драматических событиях, Грациелла приподняла юбку и продемонстрировала женщинам ногу, поддерживаемую обручами кринолина и облаченную в плотную кожаную штанину, укрепленную китовым усом.
— Кринолин может и пригодиться.
Идею подала именно Грациелла, голос и виртуозность которой Людвика смогла вполне оценить во время отпевания. Подала в тот самый миг, когда приподняла колокол платья и обнажила то, что скрывал причудливый купол, натянутый на каркас из китового уса и спиц.
На похороны пришло несколько тысяч людей. Пришлось остановить движение по всему маршруту похоронной процессии и направить экипажи по другим улицам. Весь Париж встал. Когда зазвучало с такой самоотверженностью подготовленное «Introitus» и голоса хористов вознеслись к сводам церкви, собравшиеся заплакали. Мощный «Requiem aeternam»[6] тронул всех до глубины души, но Людвика ощущала вовсе не печаль — та была выплакана и исчерпана, — а гнев. В каком несчастном и жалком мире мы обитаем, что это за хаос, почему люди умирают такими молодыми, почему они вообще умирают? Почему именно Фредерик? Почему? Людвика поднесла платочек к глазам, но не для того, чтобы утереть слезы, а чтобы сжать кулак, заодно скрыв от окружающих глаза, в которых была не вода, но пламя.
Tuba mirum spargens sonum Per sepulcra regionum,
Coget omnes ante thronum, —
начал бас, Луиджи Лаблаш, так нежно и тепло, что Людвика немного успокоилась.
Затем вступили из-за ширмы тенор и альт:
Mors stupebit et natura,
Cum resurget creatura,
Judicanti responsura.
Liber scriptus proferetur,
In quo totum continetur,
Unde mundus judicetur.
Judex ergo cum sedebit,
Quidquid latet apparebit:
Nil inultum remanebit[7].
И наконец Людвика услышала возносящийся к куполу чистый голос Грациеллы — точно фейерверк, обнажение искалеченной ноги, ничем не прикрытой правды. Грациелла пела лучше всех, это было совершенно очевидно, и ширма лишь слегка заглушала ее голос. Людвика представляла себе миниатюрную итальянку такой, какой видела ее на репетициях: взволнованная, натянутая, как струна — голова обращена к сводам церкви, вены на шее набухли — Грациелла издает эти волшебные звуки, поет кристально прозрачно, и никакая ширма, никакая нога не могут ей помешать, и будь проклят этот чертов мир:
Quid sum miser tunc dicturus?
Quern patronum rogaturus...[8]
За какие-нибудь полчаса до границы с Познанским княжеством[9] дилижанс остановился возле трактира. Сперва путешественницы освежились и немного подкрепились — поели холодного запеченного мяса, хлеба и фруктов, — а затем отошли в сторону и, подобно другим пассажирам, скрылись в придорожных зарослях. Полюбовавшись цветами и перелесками, Людвика извлекла из корзины большую банку с коричневой мышцей и поместила ее в хитроумную конструкцию из ремешков на высоте лона. Анеля тщательно привязала их концы к каркасу кринолина. Людвика опустила платье, и теперь уже невозможно было догадаться, что под ним скрыта такая драгоценность. Людвика повернулась туда-сюда, взмахнула подолом и направилась к экипажу.
— Далеко с этим не уйдешь, — заметила она своей спутнице. — По ногам бьет.
Но далеко идти и не требовалось. Людвика уселась на свое место — прямо, возможно, чересчур прямо, но ведь она была дамой, сестрой Фредерика Шопена. Полькой.
На границе прусские жандармы велели женщинам выйти из экипажа и принялись тщательно проверять, не провозят ли те в Царство Польское[10] нечто, могущее разжечь тлеющие в польском обществе вольнолюбивые настроения, — но, разумеется, ничего не обнаружили.
По другую сторону границы, в Калише, уже ждал экипаж из Варшавы и несколько друзей, свидетелей печальной церемонии. В черных фраках и высоких шляпах они выстроились в два ряда, бледные печальные лица с трепетом обращались к каждому вынимаемому свертку. При помощи ловкой Анели Людвике удалось на мгновение удалиться и незаметно извлечь банку из теплого нутра платья. Нырнув в кружева, Анеля осторожно вынула сосуд и подала Людвике жестом, каким подают матери новорожденного. Людвика расплакалась.
В сопровождении нескольких экипажей сердце Шопена прибыло в столицу.
[1] Первые часы после полуночи (англ.).
[2] Соланж Санд (1828-1899) — дочь Жорж Санд (1804-1876).
[3] Дельфина Потоцкая (1807—1877) — светская львица, красавица, подруга художников и писателей, в юности была ученицей Шопена.
[4] Луиджи Лаблаш (1794-1858) — оперный певец (бас).
[5] «Трубный глас» — часть «Реквиема» Моцарта (сопрано, альт, тенор, бас).
[6] «Покой вечный» (лат.) — католическая молитва об освобождении душ верующих из Чистилища.
[7] Трубный глас, разносящийся над смертью во всех землях, созывает всех к трону.
Смерть оцепенеет и природа, когда предстанет тварное, чтобы держать ответ судье.
Возглашается предписанное, в котором предсказывалось все, откуда мир будет судим.
Когда судья воссядет,
всё тайное станет явным,
ничто не останется без отмщения (лат.).
[8] Чем оправдаться мне, несчастному,
к какому заступнику обращусь... (лат.).
[9] Княжество, учрежденное по решению Венского конгресса 1814—1815 гг. на отошедшей к Пруссии части территории Варшавского герцогства.
[10] Часть Польши, присоединенная к России на Венском конгрессе в 1815 г.
Перевод Ирины Адельгейм
Источник: "Бегуны"- Москва: Эксмо, 2019, С.295-302
Сердце Шопена
Публикуемое ниже эссе представляет фрагмент из книги Ольги Токарчук "Бегуны" (2007)
Ольга Токарчук
Ольга Токарчук (род. 1962) – выдающаяся польская писательница и эссеистка, лауреат престижных литературных премий, в том числе «Нике» (2007, 2015) и Премии фонда Костельских. Автор книг «Правек и другие времена», «Дом дневной, дом ночной», «Игра на разных барабанах», «Бегуны», «Якубовы книги» и других. Ее произведения переведены на двадцать девять языков.
В октябре 2019 года Ольге Токарчук присуждено звание лауреата Нобелевской премии по литературе за 2018 год