Выпуск 46
Поэзия и проза
Крохотки
ДЫХАНИЕ
Ночью был дождик, и сейчас переходят по небу тучи, изредка брызнет слегка.
Я стою под яблоней отцветающей — и дышу. Не одна яблоня, но и травы вокруг сочают после дождя — и нет названия тому сладкому духу, который напаивает воздух. Я его втягиваю всеми легкими, ощущаю аромат всею грудью, дышу, дышу, то с открытыми глазами, то с закрытыми — не знаю, как лучше.
Вот, пожалуй, та воля — та единственная, но самая дорогая воля, которой лишает нас тюрьма: дышать так, дышать здесь. Никакая еда на земле, никакое вино, ни даже поцелуй женщины не слаще мне этого воздуха, этого воздуха, напоенного цветением, сыростью, свежестью.
Пусть это — только крохотный садик, сжатый звериными клетками пятиэтажных домов. Я перестаю слышать стрельбу мотоциклов, завывание радиол, бубны громкоговорителей. Пока можно еще дышать после дождя под яблоней — можно еще и пожить!
ОЗЕРО СЕГДЕН
Об озере этом не пишут и громко не говорят. И заложены все дороги к нему, как к волшебному замку; над всеми дорогами висит знак запретный, простая немая черточка. Человек или дикий зверь, кто увидит эту черточку над своим путем — поворачивай! Эту черточку ставит земная власть. Эта черточка значит: ехать нельзя и лететь нельзя, идти нельзя и ползти нельзя.
А близ дорог в сосновой чаще сидят в засаде постовые с турчками и пистолетами.
Кружишь по лесу молчаливому, кружишь, ищешь, как просочиться к озеру — не найдешь, и спросить не у кого: напугали народ, никто в том лесу не бывает. И только вслед глуховатому коровьему колокольчику проберешься скотьей тропой в час полуденный, в день дождливый. И едва проблеснет тебе оно, громадное, меж стволов, еще ты не добежал до него, а уж знаешь: это местечко на земле излюбишь ты на весь свой век.
Сегденское озеро — круглое, как циркулем вырезанное. Если крикнешь с одного берега (но ты не крикнешь, .чтоб тебя не заметили) —до другого только эхо размытое дойдет. Далеко. Обомкнуто озеро прибрежным лесом. Лес ровен, дерево в дерево, не уступит ни ствола. (Вышедшему к воде, видна тебе вся окружность замкнутого берега: где желтая полоска песка, где серый камы- шок ощетинился, где зеленая мурава легла. Вода ров- ная-ровная, гладкая, без ряби, кой-где у берега в ряске, а то прозрачная белая — и белое дно.
Замкнутая вода. Замкнутый лес. Озеро в небо смотрит, небо — в озеро. И есть ли еще что на земле — неведомо, поверх леса — не видно. А если что и есть — оно сюда не нужно, лишнее.
Вот тут бы и поселиться навсегда... Тут душа, как воздух дрожащий, между водой и небом струилась бы, и текли бы чистые глубокие мысли.
Нельзя. Лютый князь, злодей косоглазый, захватил озеро: вон дача его, купальни его. Злоденята ловят рыбу, бьют уток с лодки. Сперва синий дымок над озером, а погодя — выстрел.
Там, за лесами, горбит и тянет вся окружная область. А сюда, чтоб никто не мешал им, — закрыты дороги, здесь рыбу и дичь разводят особо для них. Вот следы: кто-то костер раскладывал, притушили в начале и выгнали.
Озеро пустынное. Милое озеро.
Родина...
УТЕНОК
Маленький желтый утенок, смешно припадая к мокрой траве беловатым брюшком и чуть не падая с тонких своих ножек, бегает передо мной и пищит: «Где моя мама? Где мои все?»
А у него не мама вовсе, а курица: ей подложили утиных яиц, она их высидела между своими, грела равно всех. Сейчас перед непогодой их домик — перевернутую корзину без дна, отнесли под навес, накрыли мешковиной. Все там, а этот затерялся. А ну-ка, маленький, иди ко мне в ладони.
И в чем тут держится душа? Не весит нисколько, глазки черные — как бусинки, ножки — воробьиные, чуть- чуть его сжать — и нет. А между тем — тепленький. И клювик его бледно-розовый, как наманикюренный, уже разлапист. И лапки уже перепончатые, и желт в свою масть, и крыльца пушистые уже выпирают. И вот даже от братьев отличился характером.
А мы — мы на Венеру скоро полетим. Мы теперь, если все дружно возьмемся — за двадцать минут целый мир перепашем.
Но никогда! — никогда, со всем нашим атомным могуществом мы не составим в колбе, и даже если перья и косточки нам дать — не смонтируем вот этого невесомого жалкенького желтенького утенка...
ПРАХ ПОЭТА
Теперь деревня Льгово, а прежде древний город Ольгов стал на высоком обрыве над Окою: русские люди в те века после воды, питьевой и бегучей, второй облюбовывали— красоту. Ингварь Игоревич, чудом спасшийся от братних ножей, во спасенье свое поставил здесь монастырь Успенский. Через пойму и пойму в ясный день далеко отсюда видно, и за тридцать пять верст на такой же крути — колокольня высокая монастыря Иоанна Богослова.
Оба их пощадил суеверный Батый.
Это место, как свое единственное, приглядел Яков Петрович Полонский и велел похоронить себя здесь. Все нам кажется, что дух наш будет летать над могилой и озираться на тихие просторы.
Но — нет куполов, и церквей нет, от каменной стены половина осталась и достроена дощаным забором с колючей проволокой, а над всей древностью — вышки, пугала гадкие, до того знакомые, до того знакомые... В воротах монастырских — вахта. Плакат: «За мир между народами!» — русский рабочий держит на руках африканенка.
Мы — будто ничего не понимаем. И меж бараков охраны выходной надзиратель в нижней сорочке объясняет нам.
— Монастырь тут был, в мире второй. Первый в Риме, кажется. А в Москве — уже третий. Когда детская колония здесь была, так мальчишки, они ж не разбираются, все стены изгадили, иконы побили. А потом колхоз купил обе церкви за сорок тысяч рублей — на кирпичи, хотел шестирядный коровник строить. Я тоже нанимался: пятьдесят копеек платили за целый кирпич, двадцать за половинку. Только плохо кирпичи разнимались, все комками с цементом. Под церковью склеп открылся, архиерей лежал, сам — череп, а мантия цела. Вдвоем мы ту мантию рвали, порвать не могли...
— А вот скажите, тут по карте получается могила Полонского, поэта. Где она?
— К Полонскому нельзя. Он — в зоне. Нельзя к нему. Да чо там смотреть? — памятник ободранный? Хотя постой, — надзиратель поворачивается к жене. — Полонского-то вроде выкопали?
— Ну. В Рязань увезли, — кивает жена с крылечка, щелкая семячки.
Надзирателю самому смешно:
— Освободился, значит...
ВЯЗОВОЕ БРЕВНО
Мы пилили дрова, взяли вязовое бревно — и вскрикнули: с тех пор, как ствол в прошлом году срезали, и тащили трактором, и распиливали его на части, и кидали в баржи и кузовы, и накатывали в штабели, и сваливали на землю — а вязовое бревно не сдалось! Оно пустило из себя свежий зеленый росток — целый будущий вяз или ветку густошумящую.
Уж бревно положили мы на козлы, как на плаху, но не решались врезаться в шею пилой: как же пилить его? Ведь оно тоже жить хочет! Ведь вот как оно хочет жить — больше нас!
ОТРАЖЕНЬЕ В ВОДЕ
В поверхности быстрого потока не различить отражений ни близких, ни далеких: даже если не мутен он, даже если свободен от пены — в постоянной струйчатой ряби, в неугомонной смене воды отраженья неверны, неотчетливы, непонятны.
Лишь когда поток через реки и реки доходит до спокойного широкого устья, или в заводи остановившейся, или в озерке, где вода не продрогнет, — лишь там мы видим в зеркальной глади и каждый листик прибрежного дерева, и каждое перышко тонкого облака, и налитую голубую глубь неба.
Так и ты, так и я. Если до сих пор все никак не увидим, все никак не отразим бессмертную чеканную истину, — не потому ли, значит, что еще движемся куда-то? Еще живем?..
'ГРОЗА В ГОРАХ
Она застала нас в непроглядную ночь перед перевалом. Мы выползли из палаток — и затаились.
Она шла к нам через Хребет.
Все было тьма, ни верха, ни низа, ни горизонта. Но вспыхивала раздирающая молния, и отделялась тьма от света, выступали исполины гор, Белала-Кая и Джугутурлючат, и черные сосны многометровые около нас, ростом с горы. И лишь на мгновение показывалось нам, что есть уже твердая земля, — и снова все было мрак и бездна.
Вспышки надвигались, чередовались блеск и тьма, сиянье белое, сиянье розовое, сияние фиолетовое, и все на тех же местах выступали горы и сосны, поражая своей величиной, — а когда исчезали, нельзя было поверить, что они есть. ^
Голос грома наполнил ущелья, и не слышен стал постоянный рев рек. Стрелами Саваофа молнии падали сверху в Хребет и дробились в змейки, в струйки, как бы разбрызгиваясь о скалы или поражая и разбрызгивая там что живое.
И мы... мы забыли бояться молнии, грома и ливня — подобно капле морской, которая не боится ведь урагана. Мы стали ничтожной и благодарной частицей этого мира. Этого мира, в первый раз создававшегося сегодня — на наших глазах.
ГОРОД НА НЕВЕ
Преклоненные ангелы со светильниками окружают византийский купол Исаакия. Три золотых граненых шпиля перекликаются через Неву и Мойку. Львы, грифоны и сфинксы там и здесь — оберегают сокровища или дремлют. Скачет шестерка Победы над лукавою аркою Росси. Сотни портиков, тысячи колонн, вздыбленные лошади, упирающиеся быки...
Какое счастье, что здесь ничего уже нельзя построить! — ни кондитерского небоскреба втиснуть в Невский, ни пятиэтажную коробку сляпать у канала Грибоедова. Ни один архитектор, самый чиновный и бездарный, употребив все влияние, не получит участка под застройку ближе Черной Речки или Охты.
Чуждое нам — и наше самое славное великолепие! Такое наслаждение бродить теперь по этим проспектам! Но стиснув зубы, проклиная, гния в пасмурных болотах, строили русские эту красоту. Косточки наших предков слежались, сплавились, окаменели в дворцы — желтоватые, бурые, шоколадные, зеленые.
Страшно подумать: так и наши нескладные гиблые жизни, все взрывы нашего несогласия, стоны расстрелянных и слезы жен — все это тоже забудется начисто? все это тоже даст такую законченную вечную красоту?..
ШАРИК
Во дворе у нас один мальчик держит песика Шарика на цепи, — кутенком его посадил, с детства.
Понес я ему однажды куриные кости, еще теплые, пахучие, а тут как раз мальчик спустил беднягу побегать по двору. Снег во дворе пушистый, обильный, Шарик мечется прыжками, как заяц, то на задние ноги, то на передние, из угла в угол двора, из угла в угол, и морда в снегу.
Подбежал ко мне, лохматый, меня опрыгал, кости понюхал — и прочь опять, брюхом по снегу!
Не надо мне, мол, ваших костей, — дайте только свободу!..
СПОСОБ ДВИГАТЬСЯ
Что был конь — играющий выгнутою спиной, рубящий копытами, с разметанной гривой, с разумным горячим глазом! Что был верблюд — двугорбый лебедь, медлительный мудрец с усмешкой познания на круглых губах! Что был даже черноморденький ишачок — с его терпеливой твердостью, живыми ласковыми ушами!
А мы избрали?.. — вот это безобразнейшее из творений Земли, на резиновых быстрых лапах, с мертвыми стеклянными глазами, тупым ребристым рылом, горбатое железным ящиком. Оно не проржет о радости степи, о запахах трав, о любви к кобылице или к хозяину. Оно постоянно скрежещет железом и плюет, плюет фиолетовым вонючим дымом.
Что ж, каковы мы — таков и наш способ двигаться.
СТАРОЕ ВЕДРО
Ох, да и тоскливо же бывшему фронтовику бродить по Картунскому бору. Какая-то земля здесь такая, что восемнадцатый год сохраняются, лишь чуть обвалились, не то что полосы траншей, не то что огневые позиции пушек — но отдельная стрелковая ячейка маленькая, где неведомый Иван хоронил свое большое тело в измызганной короткой шинельке. Бревна с блиндажных перекрытий за эти годы, конечно, растащили, а ямы остались ясные.
Хоть в этом самом бору я не воевал, а — рядом, в таком же. Хожу от блиндажа к блиндажу, соображаю, где что могло быть. И вдруг у одного блиндажа, у выхода наталкиваюсь на старое, восемнадцать лет лежалое, а и до тех восемнадцати уже отслужившее ведро.
Оно уж тогда было худое, в первую военную зиму. Может, из деревни сгоревшей подхватил его сообразительный солдатик, да стенки ко дну еще на конус смял и приладил его переходом от жестяной печки в трубу. Вот в этом самом блиндаже в ту тревожную зиму, дней девяносто, а может сто пятьдесят, когда фронт тут остановился, гнало худое ведро через себя дым. Оно накалялось шибко, от него руки грели, от него прикуривать можно было, и хлеб близ него подрумянивали. Сколько дыму через себя ведро пропустило — столько и мыслей невысказанных, писем ненаписанных — от людей, уже, может быть, покойных давно.
А потом как-нибудь утром, при веселом солнышке, боевой порядок меняли, блиндаж бросали, командир торопил свою команду — «ну! ну!» — ординарец печку порушил, втиснул ее всю на машину, и колена все, а худому ведру места не нашлось. «Брось ты его, заразу!— старшина крикнул. — Там другое найдешь!» Ехать было далеко, да и дело уж к весне поворачивало, постоял ординарец с худым ведром, вздохнул — и опустил его у входа.
И все засмеялись.
С тех пор и бревна с блиндажа содрали, и нары изнутри, и столик — а худое верное ведро так и осталось у своего блиндажа.
Стою над ним, нахлынуло. Ребята чистые, друзья фронтовые! Чем были живы мы и на что надеялись, и самая дружба наша бескорыстная — прошло все дымом, и никогда уж больше не служить этому ржавому, забытому...
НА РОДИНЕ ЕСЕНИНА
Четыре деревни одна за другой однообразно вытянуты вдоль улицы. Пыль. Садов нет. Нет близко и леса. Хилые палисаднички. Кой-где грубо-яркие цветные наличники. Свинья зачуханная посреди улицы чешется о водопроводную колонку. Мерная вереница гусей разом обертывается вслед промчавшейся велосипедной тени и шлет ей дружный воинственный клич. Деятельные куры раскапывают улицу и зады, ища себе корму.
Па хилый курятник похожа и магазинная будка села Константинова. Селедка. Всех сортов водка. Конфеты-подушечки слипшиеся, каких уже пятнадцать лет нигде не едят. Черных буханок булыги, увесистей вдвое, чем в городе, не ножу, а топору под стать.
В избе Есениных — убогие перегородки не до потолка, чуланчики, клетушки, даже комнатой не назовешь ни одну. В огороде — слепой сарайчик, да банька стояла прежде, сюда в темень забирался Сергей и складывал первые стихи. За пряслами — обыкновенное польце.
Я иду по деревне этой, каких много и много, где и сейчас все живущие заняты хлебом, наживой и честолюбием перед соседями, — и волнуюсь: небесный огонь опалил однажды эту окрестность, и еще сегодня он обжигает мне щеки здесь. Я выхожу на окский косогор, смотрю вдаль и дивлюсь: неужели об этой далекой темной полоске Хворостовского леса — можно былотак загадочно сказать:
На бору со звонами плачут глухари...?
И об этих луговых петлях спокойной Оки:
Скирды солнца в водах лонных...?
Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясенный, нашел столько для красоты — у печи, в хлеву, на гумне, за околицей — красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают?..
КОЛХОЗНЫЙ РЮКЗАК
Когда вас в пригородном автобусе больно давят в грудь или в бок его твердым углом, — вы не бранитесь, а посмотрите хорошо на него, этот лубяной плетеный короб на широком брезентовом разлохмаченном ремне. В город возят в нем молоко, творог, помидоры за себя и за двух соседок, из города — полета батонов на три семьи.
Он емок, прочен и дешев, этот бабий рюкзак, с ним не сравняются его разноцветные спортивные братья с карманчиками и блестящими пряжками. Он держит столько тяжести, что даже через телогрейку не выносит его ремня навычное крестьянское плечо.
Потому и взяли бабы такую моду: плетенку вскидывают на середину спины, а ремень нахомучивают себе через голову. Тогда равномерно раскладывается тяжесть по двум плечам и груди.
Братья по перу! Я не говорю: примерьте такую корзиночку на спину. Но если вас толкнули — езжайте в такси.
КОСТЕР И МУРАВЬИ
Я бросил в костер гнилое бревнышко, не досмотрел, что изнутри оно густо населено муравьями.
Затрещало бревно, вывалили муравьи и в отчаяньи забегали, забегали поверху и корежились, сгорая в пламени. Я зацепил бревнышко и откатил его на край. Теперь муравьи многие спасались — бежали на песок, на сосновые иглы. Но странно: они не убегали от костра. Едва преодолев свой ужас, они заворачивали, кружились и — какая-то сила влекла их назад, к покинутой родине! — и были многие такие, кто опять взбегали на горящее бревнышко, метались по нему и погибали там...
МЫ-TO НЕ УМРЕМ
А больше всего мы стали бояться мертвых и смерти.
Если в какой семье смерть, мы стараемся не писать туда, не ходить: что говорить о ней, о смерти, мы не знаем...
Даже стыдным считается называть кладбище как серьезное что-то. На работе не скажешь: «на воскресник я не могу, мне, мол, моих надо навестить на кладбище». Разве это дело — навещать тех, кто есть не просит?
Перевезти покойника из города в город? — блажь какая, никто под это вагона не даст. И по городу их теперь с оркестром не носят, а быстро прокатывают на грузовике.
Когда-то на кладбищах наших по воскресеньям ходили между могил, пели светло и кадили душистым ладаном. Становилось на сердце примиренно, рубец неизбежной смерти не сдавливал его больно. Покойники словно чуть улыбались нам из-под зеленых холмиков: «Ничего!.. Ничего...»
А сейчас, если кладбище держится, то вывеска: «Владельцы могил! Во избежание штрафа убрать прошлогодний мусор!» Но чаще — закапывают их, равняют бульдозерами — под стадионы, под парки культуры.
А еще есть такие, кто умер за отечество — ну, как тебе или мне еще придется. Этим церковь наша отводила прежде день — поминовение воинов, на поле брани убиенных. Англия их поминает в День Маков. Все народы отводят день такой — думать о тех, кто погиб за нас.
— А за нас-то — за нас больше всего погибло, но дня такого у нас нет. Если на всех погибших оглядываться — кто кирпичи будет класть? В трех войнах теряли мы мужей, сыновей, женихов — пропадите, постылые, под деревянной крашеной тумбой, не мешайте нам жить! Мы-то ведь никогда не умрем!
ПРИСТУПАЯ КО ДНЮ
На восходе солнца выбежало тридцать молодых на поляну, расставились вразрядку все лицом к солнцу, и стали нагибаться, приседать, кланяться, ложиться ниц, простирать руки, воздевать руки, запрокидываться с колен. И так —четверть часа.
Издали можно было представить, что они молятся.
Никого в наше время не удивляет, что человек каждодневно служит терпеливо и внимательно телу своему.
Но оскорблены были бы, если бы так служил он своему духу.
Нет, это не молитва. Это — зарядка.
ПУТЕШЕСТВУЯ ВДОЛЬ ОКИ
Пройдя проселками Средней России, начинаешь понимать, в чем ключ умиротворяющего русского пейзажа.
Он — в церквах. Взбежавшие на пригорки, взошедшие на холмы, царевнами белыми и красными вышедшие к широким рекам, колокольнями стройными, точеными, резными поднявшиеся над соломенной и тесовой повседневностью — они издалека-издалека кивают друг другу, они из сел разобщенных, друг другу невидимых, поднимаются к единому небу.
И где б ты в поле, в лугах ни брел, вдали от всякого жилья, — никогда ты не один; поверх лесной стены, стогов наметанных и самой земной округлости всегда манит тебя маковка колоколенки то из Борок Ловецких, то из Любичей, то из Гавриловского.
Но ты входишь в село и узнаешь, что не живые — убитые приветствовали тебя издали. Кресты давно сшиблены или скривлены; ободранный купол зияет остовом поржавевших ребер; растет бурьян на крышах и в расщелинах стен; редко еще сохранилось кладбище вокруг церкви; а то свалены и его кресты, выворочены могилы; заалтарные образы смыты дождями десятилетий, исписаны похабными надписями.
Нa паперти — бочки с соляркой, к ним разворачивается трактор. Или грузовик въехал кузовом в дверь притвора, берет мешки. В той церкви подрагивают станки. Эта — просто на замке, безмолвная. Еще в одной и еще в одной — клубы, «Добьемся высоких удоев!» «Поэма о море». «Великий подвиг».
И всегда люди были корыстны, и часто недобры. Но раздавался звон вечерний, плыл над селом, над полем, над лесом. Напоминал он, что покинуть надо мелкие земные дела, отдать час и отдать мысли — вечности. Этот звон, сохранившийся нам теперь в одном только старом напеве, поднимал людей от того, чтоб опуститься на четыре ноги.
В эти камни, в колоколенки эти, наши предки вложили все свое лучшее, все свое понимание жизни.
Ковыряй, Витька, долбай, не жалей! Кино будет в шесть, танцы в восемь...
1958-1960
Источник: Солженицын А. Рассказы.- М.:ИНКОМ МВ, 1991
Крохотки
11 декабря исполняется 106 лет со дня рождения Александра Исаевича Солженицына - писателя, публициста, общественного деятеля, лауреата Нобелевской премии по литературе. В начале 1945 года он был арестован, после многомесячных допросов осужден по статье 58 за антисталинские высказывания и приговорен к восьми годам исправительно-трудовых лагерей. Лагерный опыт лег в основу его произведений «Один день Ивана Денисовича», «Архипелаг ГУЛАГ», «В круге первом» и многих других произведений.[
Прhедлагаем нашим читателем малоизвестный цикл малеьких расcrавзов Аександра Исаевича Солженицына. Писатель создавал эти рассказы между1958 и 1960 годами в связи со своими велосипедными поездками по Средней России. Журнал «Семья и школа» тщетно пытался напечатать их в 1965 году. Впервые были напечатаны в журнале «Грани» ( Франкфурт), 1968 № 69,